— Не погонишь ты уже коровок в поле, сыночек мой единственный! Не побежишь в деревню, не будешь по весне птиц высматривать… не будешь… не будешь…
— «От внезапной кончины избавь нас, боже».
— Еще утром он все жаловался: «Татусь, говорит, я не помру? Татусь, не отдавайте меня Костусе. Тато, я от рас не уйду!» И так скулил, как собачка, когда чует смерть. Ой, бедные мы сироты, несчастные! Чем же я тебе, сын, помогу? Чем?.. Что-то у него внутри, видно, болело, все за животик хватался и стонал. А когда за Марысей молитву повторял, так у него по щекам слезки так ручейком и текли, и дрожал весь, как осиновый лист!
Юзек вдруг перестал хрипеть, шумно и протяжно вздохнул, открыв широко рот. Сильная судорога пробежала по его телу, он приподнял голову и, блуждающим взглядом обведя людей, снова упал на подушку, вытянулся весь, уставив стеклянные глаза в потолок; страшный крик сорвался и замер на онемевших губах. Мальчик умер.
Пальцы его разомкнулись, и свеча выпала из рук, лицо приняло спокойное выражение. Он лежал, равнодушный ко всему, доброму и злому, радости и горю.
Вокруг громко закричали, заплакали.
— Тише, люди! — воскликнула Ягустинка, открывая дверь настежь. — Не мешайте душеньке его отлететь к богу спокойно, не отзывайте ее назад своими жалобами.
Все притихли и вскоре разошлись по домам. В избе из чужих осталась одна Ягустинка.
Томек был так угнетен своим несчастьем, так его сразила смерть единственного сына, что все дни до самых похорон он сидел у печки, не двигаясь, ко всему безучастный. Он словно замкнулся в своем горе и чувствовал, как железная рука стиснула ему сердце и так страшно сжимает его, что ни шевельнуться нельзя, ни крикнуть от нестерпимой боли.
На похоронах он как будто пришел в себя и, шагая за телегой, все время поддерживал гроб, но на людей и на все кругом смотрел как-то бессмысленно, почти не слышал погребального пения и слов утешения, на которые не скупились и ксендз и все провожавшие гроб на кладбище.