— и канарио, и херес, и педро дексименес, и мадера, и бордо; для тех, кто любил напитки покрепче, тут были фляжки золотистого каталонского и мараскино. Что и говорить, неплохим винным погребом обладал комендант. Он был здесь не только военным комендантом, но и, как мы уже сказали, сборщиком пошлины — иными словами, исполнял обязанности таможни и, понятно, то и дело получал небольшие подношения в виде корзины шампанского или дюжины бордо.
Гости уже порядком выпили. Священник, несмотря на свой сан, стал таким же человеком, как все; отцы иезуиты забыли про власяницы и четки, и старший из них, отец Хоакин, развлекал гостей пикантными приключениями, героем которых он был, прежде чем стал монахом. Эчевариа рассказывал анекдоты о Париже, о гризетках и о своих многочисленных похождениях.
Испанские офицеры в качестве хозяев были, разумеется, не так болтливы, хотя комендант, тщеславный, словно мальчишка-лейтенант, впервые надевший эполеты, не мог воздержаться и снова и снова вспоминал о своих несчетных победах над красавицами Севильи. Он долго стоял с полком в этом городе апельсиновых рощ и не уставал восхищаться жемчужиной Андалусии.
Робладо отдавал предпочтение красоткам Гаваны и распространялся о той пышной и грубой красоте, какою отличаются квартеронки. Гарсия сообщил о своем пристрастии к маленьким ножкам жительниц Гвадалахары, но не старого испанского города Гвадалахары, а богатой провинции в Мексике, носящей то же имя. Он со своей частью квартировал прежде именно там.
Так говорили они, грубо и непристойно, о том, что требует величайшей деликатности, — о женщинах. Присутствие трех служителей церкви не сдерживало их. Напротив, оба отца иезуита и священник хвастались своими любовными связями так же непристойно и бесстыдно, как другие, ибо все трое были ничуть не безгрешнее остальной компании, собравшейся за столом. В обычной обстановке они еще проявили бы некоторую сдержанность, но здесь, после нескольких бокалов вина, она исчезла бесследно; они ничуть не стеснялись в этой компании, и никто из присутствующих, со своей стороны, нимало не благоговел перед ними. Вся их показная святость и смирение предназначались лишь для наивных крестьян и простодушных пеонов. А за столом то один, то другой из святых отцов изредка принимал благочестивый вид, но только шутки ради, чтобы придать остроту и пикантность рассказу о каком-либо похождении. Общий разговор становился все беспорядочнее, и вдруг кто-то назвал имя, заставившее всех умолкнуть. То было имя Карлоса, охотника на бизонов.
Услышав это имя, кое-кто из присутствующих изменился в лице. Робладо нахмурился; было бы нелегко разобраться в смешении чувств, исказивших черты Вискарры; отцам иезуитам и священнику имя охотника, видимо, тоже не доставило удовольствия.
О Карлосе упомянул не кто иной, как Эчевариа:
— Клянусь честью, такой дерзости я еще не видывал даже в республиканском Париже! Какой-то чертов торгаш, ничтожество, которое торгует мясом и шкурами… короче говоря, мясник, убийца этих чертовых бизонов — и вдруг посмел добиваться… Parbleu! Хоть Эчевариа разговаривал по-испански, ругался он всегда по-французски. Так выходило вежливее.
— Неслыханная наглость! Невыносимо! — раздались голоса.
— А по-моему, прекрасная дама не так уж и рассердилась, — заметил грубоватый малый, сидевший в самом конце стола.