Пока что мой друг Зибенкэз, к которому это описание попадет в руки еще раньше, чем даже к наборщику, не будет на меня в обиде за то, что я разоблачу перед публикой и его прегрешение, относящееся к завтракам, — ведь я о нем узнал из его собственных уст. Дело в том, что когда он утром лежал, вытянувшись и с закрытыми глазами, на своей решетчатой кровати, то ему там приходили в голову такие идеи и образы для его книги, до которых он, стоя или сидя, не додумался бы в течение целого дня; и, действительно, мне известны из истории многие ученые, например, Картезий, аббат Галиани, Базедов — и даже я сам, хотя, конечно, я не в счет, — которые, принадлежа к роду водяных клопов, плавающих на спине (Notonectae), наиболее успешно продвигались в лежачем положении и для которых кровать была наилучшим пивоваренным котлом остроумнейших, оригинальнейших мыслей. Кто желает правильно объяснить это явление, пусть сошлется преимущественно на утреннюю энергию мозга, который после внешних и внутренних каникул легче и усерднее повинуется велениям духа, и пусть присоединит к этому еще и свободу как мыслей, так и мозговых процессов и процессий, которым дневные заботы еще не навязали своих многочисленных маршрутов, и, наконец, пусть упомянет о силе первородства, которой первая утренняя мысль пользуется наравне с первыми юношескими впечатлениями. — В виду таких объяснений для ушей адвоката, когда он так произрастал в теплом парнике из подушек, являясь наиболее цветущим и плодоносным, ничего не могло быть неприятнее, чем доносящийся из большой комнаты призыв Ленетты: «Иди сюда, кофе готово!» Обычно он, продолжая возлежать на своем родильном ложе, наспех производил на свет еще одну-две удачные живые мысли, хотя все время пребывал в тревожном ожидании вторичного приказа о выступлении в поход. Но так как Ленетта заранее знала о тех минутах отсрочки или просрочки, которые он себе предоставлял при вставании, то, когда кофе еще только начинало закипать, она уже кричала в спальню: «Вставай, а то оно остынет». Наш плавающий на спине сатирик, со своей стороны, заметил это предварение равноденствия, а потому, когда жена звала еще только в первый раз, преспокойно продолжал нежиться среди перин, усердно высиживал птенцов и лишь отвечал: «Сию минуту!», пользуясь по закону своим двойным льготным сроком.

Это вынудило жену, в свою очередь, отступить еще дальше, и когда кофе, еще холодное, ставилось на огонь, она уже кричала: «Иди же, оно стынет». Но при этом взаимном опережении и запаздывании, которое с каждым днем все возрастало, нигде не видно было спасительного предела, и скорее можно было ожидать, что Ленетта станет звать Фирмиана к утреннему кофе за целые сутки вперед, хотя таким путем оба супруга под, конец вернулись бы на правильные дистанции; подобно этому, нынешние ужины обещают постепенно превратиться в слишком ранние завтраки, а нынешние завтраки — в слишком мещанские и ранние обеды. — К сожалению, Зибенкэзу нельзя было воспользоваться в качестве штормового якоря шумом размола кофе, услышав который, он мог бы после несложного расчета встать так, чтобы поспеть к самой точке кипения; дело в том, что за неимением кофейной мельницы и жаровни, они — как и все население их дома — покупали только молотое кофе. Конечно, и жаровню и мельницу могла бы заменить сама Ленетта, если бы ее молено было убедить, что приглашать пить кофе надо лишь в ту самую минуту, когда оно уже бурлит и дымит на столе; но убедить ее было невозможно.

Те ссоры, которые до брака были мелкими, в браке становятся крупными, подобно тому как северные ветры, летом теплые, зимою веют холодом; зефир из супружеских легких подобен гомеровскому зефиру, жестокий хлад которого столь часто воспевается поэтом. С этих пор Фирмиан стал замечать новые царапины, прожилки, муть и пятна в светлом алмазе ее сердца… Бедняга, ведь это значит, что от хрупкого алтаря твоей любви скоро станет отламываться камень за камнем, а твое жертвенное пламя начнет колебаться и угасать.

Он открыл теперь, что его Ленетта далеко не так образована, как D'lles Бурманн и Рейске, — ни одна книга не навевала на нее скуку, но ни одна и не радовала ее, и сборник проповедей она могла перечитывать так же часто, как ученый — Гомера и Канта, — число светских писателей ограничивалось для нее лишь одной неразлучной парой, а именно бессмертной сочинительницей поваренной книги и Ленеттиным супругом, которого, однако, она никогда не читала. К его писаниям она относилась с величайшим благоговением, но даже не заглядывала в них. Три разумных словечка, которыми она могла перемолвиться с переплетчицей, были ей дороже, чем все печатные слова переплетчика и рифмоплета. Ученому, который в течение всего года выводит новые умозаключения и разводит новые чернила, непонятно, как может жить человек, не имеющий в доме ни книги, ни пера, ни чернил, за исключением рыжих, позаимствованных у сельского школьного учителя. — Фирмиан часто принимал на себя роль экстраординарного профессора и всходил на кафедру, желая преподать жене кое-какие предварительные астрономические познания; но либо она не имела шишковидной железы, которая служила бы родовым поместьем для души и ее мыслей, или же все закоулки ее мозга уже были до самых оболочек заполнены, забиты и насыщены кружевами, чепцами, сорочками и кухонными горшками и сковородками, — короче говоря, он не смог поместить ей в голову ни одной звезды, которая была бы побольше, чем нитяная звездочка на вышивке. Зато когда он пробовал преподавать пневматологию (духословие), то испытывал прямо противоположное затруднение; в этой науке, где исчисление бесконечно малого было бы ему так же кстати, как исчисление бесконечно большого в астрономии, Ленетта растягивала и распяливала ангелов и души и все прочее и швыряла эфирнейших духов в рыбный садок своей фантазии. — Ангелы, целые компании, которых схоластики приглашают на домашний бал, устраиваемый на острие новой иглы и которых они даже могут попарно пропускать в одно и то же место,[104] росли у нее в руках так, что ей приходилось укладывать каждого в отдельную колыбель, а чорт у нее распухал и вздувался, пока не сделался одинакового роста с ее собственным супругом.

Кроме того он выследил в ее сердце роковое пятно ржавчины или оспину и бородавку: он никогда не мог привести Ленетту в лирический восторг любви, в котором она забыла бы небо и землю и все на свете, — она была способна считать под его поцелуями бой городских башенных часов и с крупными слезами на глазах, вызванными трогательным рассказом или проповедью Фирмиана, прислушиваться к перекипающему горшку с мясом и бежать к нему, — молясь, она подпевала воскресным песням, оглушительно звучавшим в других комнатах их дома, и внезапно вплетала в стихи прозаический вопрос: «Что мне подогреть на ужин?» — И наш герой не мог выкинуть из головы воспоминания о том, как однажды его супруга, растроганно внимавшая его камерной проповеди о смерти и вечности, задумчиво глядела на него, но потупленным взором, и наконец сказала: «Завтра не надевай левый чулок, я должна его сперва заштопать».

Автор настоящей истории вынужден заявить, что он нередко готов был сойти с ума от подобных женских интермедий, против которых никогда не имеет охранной грамоты тот, кто возносится в эфир с нашими нарядными райскими птицами и, порхая возле них, надеется, что там, высоко в воздухе, сможет высиживать яйца своих фантазий на спине этих птиц.[105] — Нередко случается, что крылатая самка вдруг, словно по волшебству, зазеленеет далеко внизу, на земляной глыбе. — Я допускаю, что это является их добавочным преимуществом, ибо тем самым они уподобляются курицам, глаза которых так хорошо отшлифованы университетским оптиком, что они замечают отдаленнейшего коршуна в небе и ближайшее ячменное зерно на навозе. Правда, было бы желательно, чтобы автор настоящей истории, в случае если он вступит в брак, получил такую жену, перед которой он мог бы читать лекции об основных положениях и dictata духословия и астрономии и которая бы не попрекала его чулками в минуту его наивысшего вдохновения; но он будет удовлетворен, если ему достанется жена и с меньшими преимуществами, но все же способная всюду летать за ним, — если в ее открытые глаза и сердце цветущая земля и сияющее небо проникнут в виде величественных масс, а не бесконечно малых частиц, — если для нее вселенная будет нечто большее, чем детская или танцовальный зал, — и если она своей нежной и тонкой чувствительностью, своим невинным и благородным сердцем будет все больше совершенствовать и освящать даже своего супруга. Вот это, и не свыше того, скромно желает автор настоящей истории.

Подобно тому, как с любви Фирмиана уже осыпались цветы, хотя листва еще уцелела, так и любовь Ленетты была словно распустившаяся запоздалая роза, наряд которой готов осыпаться от малейшего толчка. Вечные словопрения ее мужа наконец утомили ее сердце. Кроме того она принадлежала к числу тех женщин, чьи прекраснейшие цветы остаются безжизненными и бесплодными, если вокруг них не роятся наслаждающиеся ими дети; так цветы виноградной лозы не вызревают в гроздья, если по ним не снуют пчелы. На этих женщин она походила еще и тем, что была рождена, чтобы стать спиральной пружиной в хозяйственном механизме или директрисой большого домоводческого театра. Но все мы, от Гамбурга до Офена, знаем, как плачевно выглядели домашние и государственные акты и театральная касса ее хозяйства. Детей у супружеской пары тоже не было, как у фениксов и великанов, и обе колонны стояли порознь, не связанные между собою карнизом с плодовыми гирляндами. В своем воображении Фирмиан уже прорепетировал шуточную роль серьезного отца, приглашающего на крестины, — но дебютировать в этой роли ему не пришлось.

В сердце Ленетты наибольший ущерб ему причиняло каждое несходство его с Штиблетом. Советник имел в себе нечто такое скучное, такое обдуманное, серьезное, сдержанное, накрахмаленное, такое надутое, такое тяжеловесное, как… эти три строчки; это нравилось нашей прирожденной домохозяйке. Напротив, Зибенкэз целый день прыгал, словно тушканчик, — она часто ему говорила; «Как не подумать, что ты не совсем в своем уме», и он возражал: «А разве это неправда?» Он завешивал свое прекрасное сердце гротескной комической маской и скрывал свое величие, заменив котурны стоптанными сокками, и превращал краткую трагедию своей жизни в фарс и шуточный эпос. Совершать гротескные поступки он стремился в силу более возвышенных побуждений, чем простая суетность. Ему приятны были, во-первых, ощущение свободной души, избавленной от уз всех общепринятых отношений, и, во-вторых, сатирическая мысль о том, что он больше пародирует людскую глупость, чем подражает ей; действуя, он одновременно сознавал себя комедийным актером и его зрителем. Действующий сатирик является просто сатирическим импровизатором. Это понятно всякому читателю — но ни одной читательнице. Когда белый солнечный луч мудрости, пропущенный сквозь призму юмора, женщина видела разделенным и разноцветным, я часто пытался дать ей в руки хорошо отшлифованное стекло, чтобы этот яркий, пестрый ряд снова засиял белым светом, — но все было тщетно. Все угловатое и шероховатое как бы причиняет царапины и ссадины тонкому чувству пристойного, свойственному женщинам; их душе, прикованной к житейским отношениям, непонятны те души, которые против таковых восстают. Поэтому в наследственных владениях женщин — при дворах, и в их Элизиуме — во Франции, мало кто причастен к сатирам — словом или делом, духом или телом.

Ленетта не могла не сердиться на своего свистящего, поющего, пляшущего супруга, который даже перед клиентами не напускал на себя важности, приличествующей должностному липу; который, увы, — ей это рассказывали, как достоверное, — часто расхаживал кругом по виселичному холму; — о рассудке которого весьма разумные люди отзывались с сомнением; — который (жаловалась она) вел себя так, что по нему ничуть нельзя было узнать, что он обитает в имперском городе, и который в целом мире стеснялся и робел только перед одной-единственной особой — перед самим собой. Разве не случалось неоднократно, что служанки из самых знатных домов, приносившие ему на дом рубашки в пошивку, видели его стоящим ни с того, ни с сего у обыгранного и заигранного клавесина, который еще имел все клавиши и почти столько же струн, сколько клавиш? И разве не держал он в пасти железный фут, по которому, словно по опущенному подъемному мосту, звуки поднимались с резонансной деки, сквозь опускную решетку зубов и, наконец, пройдя по Евстахиевым трубам, через барабанную перепонку добирались до самой души? Железный фут он держал в зубах и стоял с ним, словно с аистовым клювом, чтобы посредством этого рупора повысить непрерывное пианиссимо своего клавесина до фортиссимо. — Впрочем, юмор, отображенный в рассказе, принимает более мягкие тона, чем в суровой действительности.

Почва, на которой стояли эти добрые супруги, от стольких потрясений раскалывалась на два острова, все отдалявшиеся друг от друга; со временем последовал новый подземный удар.