11 февраля, в день св. Евфросинии, в 1767 году, родилась Ленетта.
Она это часто говорила мужу и еще чаще своим заказчицам; но он все же забыл бы об этом, если бы не генерал-супер-интендант Циген, напечатавший целую книгу и в ней напомнивший ему об одиннадцатом числе. Супер-интендант предсказал, что 11 февруария сего 1786 года кусок южной Германии вследствие землетрясения опустится, словно полегшие хлеба, и погрузится в преисподнюю. Итак, на спущенном гробовом канате или на опущенном подъемном мосту оседающей почвы кушнаппельцы отправились бы целыми корпорациями в ад, куда они прежде прибывали в качестве отдельных посланцев; но из всего этого ничто не осуществилось.
Накануне землетрясения и дня рождения Ленетты Фирмиан после полудня зашел на подъемную машину и трамплин своей души, на тот старый холм, где он был покинут своим Генрихом. Его друг и его жена стояли перед его душой в виде померкших образов; он думал о том, что со времени удаления Генриха и по сей день в его браке произошло столько же основных расколов, сколько их насчитывает Морери в апостольской церкви до Лютера, а именно 124. Мирные, тихие, веселые работники прокладывали путь для весны. Фирмиан прошел мимо садов, деревья которых очищали от мха и осенней листвы; мимо пчельников и виноградников, в которых переставляли ульи и пересаживали лозы; мимо лоскутков пастбищ. Солнце заливало теплым блеском всю местность с ее деревьями, пустившими бесчисленные почки. Фирмиану внезапно показалось — люди с пылким воображением часто испытывают это, а потому легко впадают в экстаз, — что его жизнь пребывает не в твердом сердце, а в мягкой, теплой слезинке, и что его удрученная душа, вскипев, рвется на волю сквозь щель темницы и тает, превращаясь в звук, в голубую эфирную волну: «В день ее рождения я должен ее простить, — воскликнуло все его растроганное Я, — до сих пор я, может быть, поступал с ней слишком сурово». Он решил вернуть к ним в дом советника, а перед тем — клетчатый ситец, чтобы оба они, вместе с новой подушечкой для иголок, послужили подарком ко дню рождения. Он взялся за свою часовую цепочку, и, потянув ее, извлек наружу то средство, тот плащ Ильи-пророка или Фауста, который мог перенести его через все бедствия — именно если бы этот плащ он продал. Ощущая сплошной солнечный свет во всех закоулках сердца, он пошел домой, искусственно остановил часы и сказал Ленетте: «Их надо отдать в починку к часовщику». (Действительно, до сих пор они, подобно верхним планетам, в начале своих часовых суток совершали прямое движение, затем останавливались, а затем совершали обратное.) Тем самым он скрыл от нее свои проекты. Он сам отнес часы на рынок, сбыл их — хотя прекрасно знал, что без их тикания на его письменном столе он не сможет как следует писать, — так у Локка сказано, что один дворянин мог танцовать лишь в той комнате, где стоял старый ящик, — и вечером выкупленный клетчатый саван и рассадник плевел был незаметно доставлен домой. Еще в тот же вечер Фирмиан пошел к советнику и с новым пылом своего красноречивого сердца возвестил ему все: свое решение, — день рождения, — возвращение ситца, — просьбу посетить, — свою скорую кончину и свою покорность судьбе. На истомленного советника, побледневшего от терзаний разлуки или любви, подобно теневым частям фресок — от известки, повеяла теплым дыханием жизни весть о том, что завтра все струны его Я смогут откликнуться на звуки любимого голоса, которых он был так долго лишен (тогда как его голос Ленетта слышала хоть в церкви).
Здесь я вынужден вставить одно оправдание и одно обвинение. Первое относится к моему герою, поскольку может показаться, что своей просьбой к Штибелю он почти скомкал дворянскую грамоту своей чести; но этим поступком он хочет доставить большое удовольствие своей оскорбленной жене и небольшое — себе. Дело в том, что даже самый сильный и необузданный мужчина в конце концов не выдерживает, если женщина вечно злится и изводит его; чтобы только иметь покой и мир, тот, кто до брака тысячи раз клялся, что в нем всегда будет поступать по своей воле, наконец с готовностью подчиняется воле повелительницы. Остальное в поведении Фирмиана не нуждается в моей защите, так как оно — результат не возможности, а необходимости. — Обещанное мною обвинение относится к моим коллегам; ибо в своих романах они так далеко отклоняются от этого жизнеописания или от природы и делают возможным и осуществляют разлучения и соединения людей в столь короткое время, что можно стоять при этом с часами, показывающими терции, и отсчитывать его. Но человек не может сразу оторваться от любимого существа: разрывы чередуются со слабыми повязками из плетеного мочала и цветочных гирлянд, пока долгий торг между влечением и отчуждением не завершится полной разлукой, и лишь так мы, бедные люди, становимся беднее всего. С единением душ дело, в общем, обстоит совершенно так же. Хотя иногда нам кажется, будто невидимая бесконечная рука внезапно толкает нас навстречу новому сердцу, однако, это сердце нам уже давно было знакомо и близко среди святых образов нашей страстной мечты, и этот образ мы столь же часто открывали, чтобы молиться ему.
Позднее вечером наш Фирмиан в своем одиноком, уютном, но овеянном заботами кресле снова почувствовал, что не может ждать до завтра со всей своей любовью: самое заточение заставляло ее разгораться все сильнее, и, когда у него возникло прежнее опасение, что он может еще до равноденствия умереть от удара, он чрезвычайно испугался — не смерти, а мысли о том, как трудно будет Ленетте добыть денег на уплату сборов за испытание якоря,[119] это последнее испытание в человеческой жизни. Деньги, и притом в избытке, как раз были у него под рукою; он вскочил и еще ночью побежал к заведующему лотереей покойников; там он выполнил необходимые формальности, чтобы после его смерти жена унаследовала хоть пятьдесят гульденов, в качестве приданого, дабы как следует обложить землей, словно отводок, его бренную плоть. Мне неизвестно, сколько он заплатил; но я уже привык к подобным затруднениям, которых совершенно не знает романист, имеющий возможность выдумать любую сумму, но которые чрезвычайно отягчают и замедляют работу правдивого биографа, ибо единственным основанием, на котором он может утверждать что бы то ни было, являются архивные своды и документы.
Утром 11 февраля, то есть в субботу, Фирмиан вошел в комнату, мягко ступая и в мягком настроении, потому что каждая болезнь и исцеление, вследствие болей и потери крови, смягчает нас, и в особенности потому, что предстоял нежный день. Когда мы готовимся обрадовать кого-нибудь, мы его любим гораздо сильнее, чем будем любить часом позже, когда мы его уже обрадовали. — В это утро стояла такая ветреная погода, словно все бури устроили карусель и рыцарский турнир, или словно Эол выдувал воздух из духовых ружей; поэтому многие думали, что либо уже стряслось землетрясение, или же что из страха перед ним кое-кто повесился. — На лице Ленетты Фирмиан увидел два глаза, из которых уже в такую рань пролился на преддверие дня теплый кровавый дождь слез. Она ничуть не догадывалась об его любви и его намерениях и думала вовсе не о них, а вот о чем: «Ах! С тех пор как скончались мои родители, никто больше не интересуется днем моего рождения». Ему показалось, что у нее что-то есть на уме. Она несколько раз пытливо поглядела ему в глаза и, по-видимому, намеревалась что-то сказать; поэтому он решил помедлить с излиянием чувств, переполнявших его душу, и с разоблачением маленького двойного дара. Наконец Ленетта, медленно и краснея, подошла к нему, смущенно попыталась взять его руку в свои и с потупленными глазами, на которых еще не показалось ни одной целой слезинки, произнесла: «Помиримся сегодня. Если ты меня чем-нибудь огорчил, я тебя от всего сердца прощаю, а ты мне ответь тем же». Этот призыв поразил его теплое сердце, и сначала он смог лишь молча привлечь ее к своей стесненной груди и только после долгого безмолвия наконец сказал: «Только бы ты простила — ах, ведь я тебя люблю больше, чем ты меня!» И тогда вызванные бесчисленными воспоминаниями былых дней горячие слезы тихо заструились из переполненного глубокого сердца: ведь глубокие водные потоки текут медленнее. Она удивленно взглянула на него и сказала: «Итак, мы сегодня помирились — и сегодня день моего рождения, но очень грустный у меня день рождения». Лишь теперь исчезла его забывчивость в отношении подарка, который он хотел поднести, — он выбежал и принес его, а именно подушечку для иголок, ситец и сообщение, что вечером придет Штибель. Только теперь она заплакала — и спросила: «Ах, ты это устроил еще вчера? И помнил о моем рождении? — Благодарю тебя от всего сердца, особенно за — прелестную подушечку. Я не думала, что ты будешь помнить о такой мелочи, как мое рождение». — Его мужественно-прекрасная душа, в отличие от женской, не сдерживала своего увлечения и побудила его сказать ей обо всем, даже и о вступлении в число участников погребальной лотереи, которое он вчера учинил, чтобы она могла с возможно меньшими издержками отправить его в могилу. Ленетта была этим так же сильно и явно растрогана, как и он сам. «Нет, нет, — наконец сказала она, — господь сохранит тебя. — Но вот сегодняшний день — удалось бы нам только пережить его. Что же говорит господин советник о землетрясении?» — «Об этом не беспокойся, — он сказал, что его не будет», ответил Фирмиан.
Сердце его согрелось, и он неохотно выпустил ее из объятий. Пока он не ушел из дома (так как писать он был не в состоянии), он не отрываясь глядел на ее сияющее лицо, на котором рассеялись все тучи. Он применил против самого себя старый прием, — который я у него перенял, — а именно, чтобы как следует подобреть к доброму человеку и все ему простить, он ему долго глядел в лицо. Ибо в человеческом лице, если оно — старое, мы, то есть он и я, видим резонансную и счетную доску тяжелых скорбей, оставивших на нем столь резкие следы, а если оно юное, то нам оно представляется цветущей клумбой на склоне вулкана, которую разрушат первые же его сотрясения. — Ах, на каждом лице изображается или прошлое или будущее, и они нас приводят если не в удрученное, то в смягченное настроение.
Фирмиан охотно целый день, — и в особенности прежде чем придет вечер, — удерживал бы у сердца свою вновь обретенную Ленетту, а в глазах — свои радостные слезы; но она принимала свою возню за отдых, а слезные железы, вместе с сердцем, за источники праздности и нужды. Впрочем, она даже не решалась спросить об источнике, откуда текли золотоносные воды, столь плавно баюкавшие ее сегодня на своих волнах. Но муж охотно открыл ей тайну продажи часов. — Сегодня брак был тем, чем бывает предбрачное состояние, а именно тамбурином, у которого вместо струн две мембраны удваивают благозвучие. Весь день был словно отрезком ясного лунного диска, не затуманенного облачным венцом, или иного мира, куда из нашего переселяются даже обитатели луны. Благодаря своей утренней теплоте Ленетта уподобилась так называемому фиалковому мху, который, если только согреть его трением, благоухает, словно целая миниатюрная клумба.
Вечером наконец явился советник, смущенный и трепещущий, хотя и выглядевший немного надменно; когда же он хотел поздравить Ленетту, то ему помешали это сделать слезы, которые не только стояли у него на глазах, но и подступали к горлу. Его замешательство скрыло чужое. Наконец, непрозрачный туман между ними рассеялся, и они смогли друг друга видеть. Тогда настало веселье: Фирмиан заставлял себя быть радостным, а у тех двух радость сама собою расцветала в душе.
Над тремя примиренными, утешенными сердцами тяжкие грозовые тучи уже не нависали так низко, как прежде, — зловещая комета будущего, удаляясь утеряла свой меч и, уже просветлев и побелев, улетала в лазурь, мимо более ярких созвездий. — К тому же вечером прибыло от Лейбгебера краткое письмо, отрадные строки которого украсят вечер нашего любимца и следующую главу.