В мае месяце 1912 года в Москве на освящении памятника Александру III государь был со мной холоден, тогда как вся царская семья демонстративно выражала мне внимание.
Весной, перед окончанием работ Думы, многие члены, как правые, так и октябристы, а главным образом крестьяне всех партий, выражали желание представиться государю. В этом я видел побуждения самые искренние и благородные, а также и проявление верноподданнических чувств. Я энергично начал через председателя Совета Министров Коковцова хлопотать об этом. Государь отнесся подозрительно к этому заявлению и сперва наотрез отказался принять членов Думы, вероятно под влиянием императрицы, которая присутствовала при разговоре с Коковцовым и все время повторяла, что это совершенно лишнее. С другой стороны, велись переговоры с бароном Фредериксом[47], министром высочайшего Двора, с просьбой о том же. Только после того, как Коковцов и Фредерикс объявили, что они выходят в отставку, если Дума не будет принята, государь, нехотя, на это согласился. Известие было встречено радостно, и ехали в приподнятом хорошем настроении. И велико было разочарование и оскорбление, когда на приеме государь недовольным «тоном высказал только слова осуждения и неудовольствия по поводу «слишком страстных недовольно спокойных прений по разным вопросам». Патриотические же заслуги: ассигнование на флот, работы по земельной реформе и многие другие, как Холмщина, западное земство, Финляндия, — ничего не было упомянуто царем, и впечатление получилось, что государь Думой недоволен, сердит на нее. И все поняли, что тому причиной распутинское дело и влияние императрицы. В официальном сообщении в печати слова государя были очень смягчены. Но все мы, пережившие эти минуты, помним, какая была у всех на душе горькая обида за незаслуженное оскорбление.
Последними словами государя было напоминание об ассигновании на церковно-приходские школы, причем он выразил надежду, что ассигнование на дело, близкое сердцу его покойного родителя, будет принято Думой.
Мы все были как в воду опущенные, и насколько все ехали туда с радужными надеждами, настолько теперь все предавались мрачным мыслям.
На другой день настроение в Думе было подавленное, и когда я через лидеров и влиятельных членов старался узнать, какого результата может достигнуть голосование об ассигновании на церковно-приходские школы, все категорически (кроме нескольких крайне правых) заявили, что вопрос этот будет провален. Говорили о том даже националисты, что государь нас не ценит: «Он с нами бог знает как обращается. Саблер и Распутин дороже нас…» и т. д.
Мое положение было очень затруднительное: ставить на голосование вопрос, о котором упоминал государь, зная, что он непременно провалится, — было невозможно. Это значило бы создать конфликт между государем и Думой и закончить сессию демонстрацией против его желаний. Я решил снять вопрос с повестки, чтобы весь одиум этого инцидента пал только на меня, а не на Думу. Правые, особенно духовенство, очень возмутились таким моим решением. Не разобрав дело, подняли крик и объявили, что они на прощание устроят колоссальный скандал. Когда я шел председательствовать, мне пришлось окружить себя думскими приставами, чтобы избежать какой-нибудь неприятной выходки со стороны духовенства. Во время перерыва я вызвал епископа Евлогия[48] к себе в кабинет, объяснил ему, что меня побудило поступить так. Он увидел свою ошибку, извинялся, так же как и многие правые, выражавшие сперва свое негодование.
Во время пребывания моего летом за границей в Наугейме я прочел в газетах и узнал из письма члена Думы Ковзана[49], что роспуск Думы предполагается за три дня до бородинских торжеств, назначенных на 26 августа, так что народные представители не будут участвовать на торжествах: Зная, какое неприятное впечатление произведет это распоряжение, я тотчас написал Коковцову письмо с усердной просьбой, во что бы то ни стало, убедить государя не распускать Думы до 26 августа. Через несколько дней я получил ответ, что Дума будет распущена 30 августа. Вернувшись в Петербург, я сейчас же поехал в Думу, где застал человек 20 депутатов; среди них несколько человек крестьян, съехавшихся в надежде получить билет для присутствия на торжествах. Разочарование их было велико, когда прочитавши церемониал, они увидели, что мест для членов Думы не назначено ни на Бородинском поле ни в Москве. Ознакомившись с церемониалом, я обратил внимание на то, что, хотя председатель Думы всюду поставлен наравне с председателем Гос. Совета, — члены обеих палат не уравнены. Члены Гос. Совета имеют место на торжествах, члены Думы, даже товарищи председателя, — нигде не упомянуты.
Меня такое отношение к народному представительству крайне возмутило, и мое первое движение было отказаться от участия в торжествах. Но меня убедили члены Думы, особенно из крестьян, которые говорили: «Если не мы, так хотя бы председатель должен быть на этой великой годовщине славы народной».
После некоторых колебаний я решился на следующее: 26 августа ехать на Бородино и уклониться от других церемоний. Причину своего» отсутствия в Москве я объяснил Коковцову и церемониймейстеру барону Корфу. Последний дал мне довольно характерный ответ: «Члены Думы не имеют приезда ко Двору», на это я возразил: «Это торжество народное, а не придворное, не церемониймейстеры спасли Россию, а народ».
На Бородинском поле государь, проходя очень близко от меня, мельком взглянул в мою сторону и не ответил мне на поклон. Я понял, что причиной его неблаговоления ко мне были снятие с повестки ассигнования на церковно-приходские школы и опять-таки доклад по распутинскому делу.