«Он хотел приютиться в окрестностях Генуи, в аббатстве епископа Алерийского, который был его другом и другом Юлия II; там, неподалеку от Каррары, он с удобством окончил бы свою работу. Приходила ему мысль уехать также в Урбиьо, место спокойное, где он надеялся встретить благосклонное отношение в память Юлия II; с этим намерением он даже послал туда одного из своих близких людей, чтобы купить там дом»[272].

Но когда надо было решиться, у него, как всегда, не хватило силы воли; он боялся последствий своих поступков, он стал тешиться вечной своей иллюзией, вечно его обманывавшей, что он может выйти из положения путем какого‑нибудь компромисса. Снова он позволил себя привязать и продолжал тащить свои колодки до конца дней.

1 сентября 1535 года грамотой Павла III Микеланджело был назначен главным архитектором, скульптором и живописцем папского дворца. С апреля месяца того же года Микеланджело взял на себя работу по «Страшному суду»[273]. Он всецело занят был этим произведением с апреля 1 536 по ноябрь 1 541 года, то есть в течение пребывания Виттории в Риме. Во время этой огромной работы, — вероятно, в 1539 году, — старик упал с лесов и сильно ушиб ногу. «От боли и от досады он не допускал никакого врачебного ухода»[274]. Он терпеть не мог врачей, и в своих письмах выказывал смешное беспокойство, когда узнавал, что кто‑нибудь из его близких имел неосторожность обратиться к их помощи.

«На его счастье, после его падения, его друг Баччо Ронтини из Флоренции, который был умнейшим врачом и был очень к нему привязан, сжалился над ним и в один прекрасный день постучался в его дверь. Так как никто на стук не отвечал, он понялся и стал обходить комнаты, пока не достиг той, где лежал Микеланджело. Последний, увидя его, пришел в отчаяние. Но Баччо не захотел уходить и покинул его только тогда, когда он выздоровел»[275].

Как некогда Юлий II, Павел III тоже заходил смотреть, как пишет Микеланджело, и высказывал свое мнение. Приходил он в сопровождении своего церемониймейстера Биаджо да Чезена. Однажды он спросил последнего, что тот думает о произведении Микеланджело. Биаджо, который был, по словам Вазари, человеком весьма щепетильным, объявил, что в высшей степени неблагопристойно в столь торжественном месте изображать такую массу неприличной наготы; живопись эта, — присовокупил он, — подходила бы для бань или гостиниц. Возмущенный Микеланджело, когда Биаджо вышел, сделал по памяти его портрет. Он изобразил его в аду в виде Миноса с большой змеей, обвившейся вокруг его ног, посреди целой горы дьяволов. Биаджо пожаловался папе. Павел III ответил шуткою: «Если бы Микеланджело» поместил тебя в чистилище, я бы еще мог кое‑что сделать для твоего спасения; ио он поместил тебя в ад, и тут я ничего не могу поделать: из ада нет никакого спасения»[276].

Не один Биаджо находил живопись Микеланджело непристойной. Италия делалась скромницей; уже близилось время, когда инквизиция притянула к ответу Веронезе за неблагопристойность его «Вечери у Симона»[277]. Не было недостатка в людях, возмущавшихся «Страшным судом».

Громче всех кричал Аретино. Маэстро порнографии взял на себя труд преподать уроки пристойности целомудренному Микеланджело[278]. Он написал ему письмо, по бесстыдству достойное Тартюфа[279]. Он обвинял его в том, что он изображает такие вещи, которые могут «вогнать в краску публичный дом», и доносил на него зарождающейся инквизиции, «ибо, — говорил он, — преступление состоит главным образом не в отсутствии веры, а в подрыве веры у других». Он убеждал папу уничтожить фреску. К доносу относительно лютеранства он примешивал мерзкие намеки на нравы Микеланджело[280] и в довершение всего обвинял его в том, что он обокрал Юлия II. На это гнусное шантажное письмо, в котором все, что было самого глубокого в душе Микеланджело, — его благочестие, его дружба, его чувство чести, — было загрязнено и оскорблено», на это письмо, которое Микеланджело не мог читать без того, чтобы не смеяться от презрения и не плакать от стыда, он ничего не ответил[281]. Несомненно, он думал о нем то же, что говорил о некоторых своих врагах в своем уничтожающем презрении: что «не стоит с ними сражаться, так как победа над ними не представляет никакой важности». И когда мысли Аретино и Биаджо относительно его «Страшного суда» стали распространяться, он ничего не ответил, ничего не предпринял, чтобы их прекратить. Он ничего не сказал, когда его произведения назвали «лютеранским дерьмом»[282].

Он ничего не сказал, когда Павел IV хотел соскоблить фреску со стены[283]. Он ничего не сказал, когда по приказу папы Даниэле да Вольтерра «обштанил» его героев[284]. Спросили, какого он об этом мнения. Без гнева, со смешанным чувством иронии и жалости, он ответил: «Передайте папе, что это мелочь, которую очень легко привести в порядок. Пусть его святейшество заботится о том, чтобы привести мир в порядок, а чтобы поправить картину, не |Р&буется большого труда». Он знал, с какой горячей верой заканчивал он это произведение среди благочестивых бесед с Витторлей Колонна и под покровительством этой незапятнанной души. Он покраснел бы, если бы ему пришлось защищать целомудренную наготу своих героических замыслов от грязных подозрений и двусмысленностей лицемерных и низких душ.

Когда фреска Сикстинской капеллы была закончена[285], Микеланджело счел себя вправе окончить памятник Юлию II. Но ненасытный папа потребовал, чтобы семидесятилетний старец написал фрески Павловой капеллы[286]. Он едва удержался, чтобы не захватить некоторые из статуй, предназначенных для гробницы Юлия II, с тем, чтобы они послужили украшением его собственной капеллы. Микеланджело должен был почесть за счастье, что ему позволено было подписать пятый и последний договор с наследниками Юлия II. По этому договору он передавал свои готовые статуи[287] и оплачивал двух скульпторов, которые должны были окончить памятник: дополнив эти требования, он навсегда освобождался от всяких обязательств.

Но мытарства его еще не кончилась. Наследники Юлия II продолжали настойчиво требовать от него денег, которые, по их словам, они когда‑то ему выдали. Папа уговаривал его не думать об этом и всецело отдаться работе над Павловой капеллой.