Наконец сам Микеланджело утомился; он начинает находить смешным, что он все время хлопочет о женитьбе Лионардо, а у того вид, будто он в этом совершенно не заинтересован. Он заявляет, что не будет в это вмешиваться:
«Вот уже шестьдесят лет, как я занимаюсь вашими делами; теперь я стар и должен подумать о своих делах».
Как раз в этот момент он узнает, что его племянник обручился с Кассандрой Ридольфи. Он радуется, поздравляет его, обещает ему приданое в 1 500 дукатов. Лионардо женится[321]. Микеланджело шлет молодым свои пожелания счастья и обещает Кассандре жемчужное ожерелье. Радость однако не помешала ему предупредить племянника, что «хотя он и не очень сведущ в таких делах, но ему кажется, что Лионардо должен был бы точно выяснить все денежные вопросы раньше, чем вводить жену в свой дом, так как в подобных вопросах всегда таится зародыш размолвок». Он кончает следующими шутливыми наставлениями:
«Ну, ладно! А теперь старайся жить и не забывай, что вдов всегда бывает больше, чем вдовцов»[322].
Через два месяца, вместо обещанного ожерелья, о. н посылает Кассандре два перстня: один — украшенной бриллиантом, другой — рубином. Кассандра в знак благодарности посылает ему восемь рубашек. Микеланджело пишет:
«Они очень хороши, особенно полотно, и очень мне нравятся. Но я недоволен, что вы на них потратились: ведь у меня нет ни в чем недостатка. Поблагодари за меня Кассандру и скажи ей, что я к ее услугам, если ей нужно что‑нибудь найти здесь, из римских изделий или чего другого. На этот раз я посылаю мелочь; в другой раз мы пошлем что‑нибудь получше, что бы ей понравилось. Только предупреди меня»[323].
Вскоре пошли дети: первенец, названный, по желанию Микеланджело, Буонаррото[324], и второй, названный Микеланджело[325], умерший вскоре после рождения. И старый дядя, который приглашал в 1556 году молодую чету приехать к нему в Рим, не перестает душевно принимать участие как в радостях, так и в горестях семейства, никогда, однако, не допуская, чтобы его ближние занимались его делами, даже его здоровьем.
Вне пределов семейных отношений у Микеланджело не было недостатка в знаменитых или выдающихся друзьях[326].
Несмотря на его дикий нрав, было бы совершенно ошибочно представлять его себе в виде придунайского крестьянина, вроде Бетховена. Он был итальянский аристократ высокой культуры и тонкой породы. Начиная со своей юности, проведенной в садах Сан — Марко, около Лоренцо Великолепного, он не переставал находиться в сношении со всеми благороднейшими вельможами, князьями, прелатами[327], писателями[328] и художниками[329], какие были в то время в Италии. Он состязался в остроумии с Франческо Берни[330], переписывался с Бенедетто Варки, обменивался стихотворениями с Луиджи дель Риччо и с Донато Джаннотти. Все высоко
Ценили его беседу, его глубокие высказывания об искусстве, его замечания по поводу Данте, которото никто не знал так, как он. Одна римская дама[331] писала, что, когда он хотел, он был «кавалером с тонким, и обворожительным обращением, таким, равного которому вряд ли встретишь во всей Европе». Разговоры с Джаннотти и Франдишко да Оланда показывают его замечательную вежливость и привычку к светскому обществу. По некоторым его письмам к коронованным особам[332] видно даже, что ему не стоило бы большого труда сделаться совершенным придворным. Свет никогда его не чуждался, он сам держал его на расстоянии; от него одного зависело вести жизнь, полную триумфов. Для Италии он был воплощением ее гения. В конце своего пути, последний живой свидетель великого Возрождения, он его олицетворял, нес в себе одном целый век славы. Не одни художники смотрели на него как на существо сверхъестественное[333]. Коронованные особы склонялись перед его царственностью. Франциск I и Екатерина Медичи воздавали ему почет[334]. Козимо Медичи хотел дать ему сенаторское звание[335], и когда он приехал в Рим[336], обращался с ним как с равным, усадил рядом с собою и вел с ним задушевную беседу. Сын Козимо, дон Франческо Медичи, принял его с непокрытой головой, «выказывая безграничное почтение к столь редкому человеку»[337]. В нем чтили в такой же мере его гений, как и его «великую добродетель»[338].