Так эти два любящих существа мучили друг друга, затем сокрушались по поводу причиненных страданий и ничего не могли изменить. Такими безысходными их отношения оставались около тридцати лет, и конец пришел только в тот час, когда старый, умирающий король Лир, в минуту безумия, бежал ночью из родного дома. Часто недостаточно обращают внимания на трогательное воззвание к женщинам, которым кончается «Так что же нам делать?»
Толстой отнюдь не сочувствовал модному в то время «феминизму»,[152] Но для той, которую он называет «женщиной-матерью», для той, которой открыт истинный смысл жизни, он находит слова благоговейного обожания; он воздает великую хвалу ее скорбим и ее радостям, беременности и материнству с их чудовищными муками, годами неусыпного труда, незаметного и изнурительного, за который женщина ни от кого не ждет благодарности, и то несказанное блаженство, которое она испытывает после мук рождения, исполнив закон природы. Он рисует образ преданной жены, которая во всем опора, а ее помеха своему мужу. Она знает, что «только самоотверженный, невидимый, безнаградный труд… для жизни других есть… призвание человека».
«Такая женщина не будет не только поощрять мужа к обманному, фальшивому труду, имеющему только целью пользование трудом других, но с отвращением и ужасом будет относиться к такой деятельности, служащей двойным соблазном для детей… будет всегда… уважать и ценить в мужчинах, требовать от них настоящий труд с тратою и опасностью…» Она знает, что дети, то есть следующие поколения, есть самое великое и святое, что дано людям видеть в действительности, и служение всем своим существом этой святыне есть ее жизнь… Она будет воспитывать в детях «способность самоотверженного исполнения воли божьей…» «Вот такие-то… женщины властвуют над властвующими мужчинами» и служат путеводною звездою людям. «Да, женщины-матери, в ваших руках спасение мира».[153]
Это призыв человека умоляющего, еще не потерявшего надежды… Но услышат ли его?
Несколькими годами позже последний луч надежды гаснет:
«Вы, верно, не думаете этого, но Вы не можете и представить себе, до какой степени я одинок, до какое степени то, что есть настоящий «я», презираемо всеми, окружающими меня».[154]
Если самые близкие, любящие люди не оценили должным образом величия этого нравственного перерождения, можно ли было ждать от остальных большего понимания или большего уважения? Тургенев, с которым Толстой пожелал помириться скорее из христианского смирения, а вовсе не потому, что стал лучше относиться к нему,[155] говорил о нем иронически: «Мне очень жаль Толстого… а впрочем, как говорят французы: «Chacun tue ses puces a sa maniere».[156]
Несколько лет спустя, незадолго до своей смерти, Тургенев написал Толстому известное письмо, в котором умолял своего «друга», «великого писателя земли русской», вернуться к литературе.[157]
Все европейские писатели разделили тревогу умирающего Тургенева и присоединились к его просьбе. Мельхиор де Вогюэ в конце статьи о Толстом, написанной в 1886 г., выражает свое негодование по поводу портрета, на котором Толстой изображен в крестьянском одеянии, с шилом в руке:
«Создатель шедевров, это ли ваше орудие?… Наше орудие перо, наша нива – душа человеческая, которой тоже надо дать приют и пищу. Позвольте напомнить вам слова русского крестьянина, московского первопечатника, который воскликнул, когда его пытались возвратить к сохе: «Мое дело не хлеб сеять, а бросать в мир семена мысли».