Большая Евлалия приподняла юбку над своей ярко красной нижней юбочкой и, делая па, как она это видела в театре, заявила:

— Можно быть дурами, да, но не быть безобразнее, чем недотроги; вы должны были бы быть немножечко вежливее с нами.

Она провела пальцами по бороде Франсуа.

— Вот ваши "глазки" сверкают; я надеюсь, что вы не укусите нас.

Еще одно мгновение гнев стучал в висках агитатора, потом он, в свою очередь, начал смеяться немного хриплым смешком.

— Бедные, безмозглые сорванцы, вы рискуете жизнью из-за фантазии какой-нибудь каналии.

— Такова наша жизнь, — насмешливо возразила Евлалия. — Как же по-вашему нам ее устроить? Мама кончила больницей, получив за всю свою жизнь больше ударов, чем кусков хлеба. Она была честная, она хранила свою добродетель для папы… Что это ей помогло? Почему один мужчина дает больше счастья, чем десять?

Грустью затуманились большие глаза. Евлалия смутно постигала порядок, но ей были гораздо лучше известны разврат и пьянство, ложь и удары судьбы. Нежное сострадание заставило растрогаться Франсуа; он слишком хорошо знал, что соединившиеся в браке существа становятся врагами, изменяют друг другу. Долговязая девушка с глазами кобылы имела право спросить себя, что лучше: рыскать по диким степям, или заточить себя в каменные стены.

— Это вина капитализма, — пробормотал Ружмон.

Потом с нежностью проговорил: