Весенние дни были ясными, небо голубым, улицы белыми, вычищенными с удвоенной тщательностью, а облака, казалось, были окончательно изгнаны из этого мира. Жаль, что у меня нет машины! — думал Пауль. Он не мог припомнить столь прекрасных дней в те времена, когда у него еще был автомобиль. Садясь в автобус или входя в метро, он чувствовал себя опустившимся. Из упрямства и в смутной надежде, что счастливые случайности соберутся над челом сновидца, как облака, Пауль продолжал спать до полудня, хотя рассудок призывал его вставать ранним утром. Когда же его тянуло на улицу, он думал, что клонившийся к вечеру день уже сам доказывает тщетность всякого усилия.

Несколько раз он решался делать визиты до полудня. Заранее обдумав свои предложения, он шел к директорам крупных издательств. Он готов был преувеличить свое состояние, говорить о своей кредитоспособности, о своих связях с Англией, в которые сам постепенно начал верить. Он обходил большие дома, один за другим. Сидел в приемных, где были разложены газеты и журналы издательства, бесплатно предлагавшиеся ожидающим, чтобы те могли свериться с идейным направлением компании, прежде чем добиваться собеседования. Приемные были уютны, несколько перетоплены, и служители в униформе, сидя на высоких табуретах, охраняли их. Директора всегда оказывались на совещаниях. Это были не те «важные совещания», какие в годы инфляции инсценировал сам Пауль Бернгейм, а самые обычные, без каких-либо особенностей, зато намного важнее тех — таковы знатные особы, которые хотя и обладают титулами, но в жизни ими не руководствуются. Пауль сидел и ждал. Как раньше ждали его. Теперь он понимал, что институт приемных был чистилищем капиталистических небес. Нет ничего ужаснее принуждения к терпеливому ожиданию, постоянно нарушаемому звоном колокольчика служителя, появлением новых посетителей, рассеянным перелистыванием журналов, вид которых сулил утешение и в то же время порождал глубокую безнадежность. Случалось, что Бернгейм покидал приемную, не дождавшись приглашения. Избежав беседы, смысл которой терялся уже в приемной, он ощущал радость освобождения, словно его выпускали из сумасшедшего дома. Выйдя за ворота, он оглядывался, как оглядываются на помеху, о которую споткнулись.

Никогда больше не войду в этот дом!

Он снова поехал к матери.

Госпожа советница Военной высшей счетной палаты прижилась в доме госпожи Бернгейм, будто родилась в нем. Теперь Пауль здоровался с ней как с тетушкой. Госпожа Бернгейм все еще ходила потихоньку к своей компаньонке, чтобы проверить, не забыла ли та выключить ненужный свет; хорошо ли вставлен в замок ключ от шкафа — упаси Бог его потерять, не осталось ли открытым окно в вечерние часы — ведь моль может отведать персидского ковра, не треснул ли, наконец, умывальник в комнате госпожи советницы, чего госпожа Бернгейм с трепетом ожидала уже долгие годы.

— Мы договорились, — рассказывала она Паулю, — что подписку на газету берет на себя госпожа советница Высшей счетной палаты. Как раз месяц назад потекло в ее комнате — крыша прохудилась. Она утверждала, что починить ее должна я. Но я объяснила ей, что хозяйка не может нести ответственность за дыры в крыше. Она ведь тоже знала, что крыша не прочь пропустить стаканчик. Однако с того времени больше не капает, и я так и не знаю, надул нас кровельщик или нет. Не мог бы ты проверить?

Пауль поднялся на крышу — проверить.

С высоты он оглядел сад, который теперь, когда началась весна, стал еще печальнее, чем осенью… как бедно одетый человек больше грустит в ясную погоду, чем в туман. Пауль смотрел на пустой сарай, в котором уже не стояли коляски, на конюшню, в которой ржали теперь чужие кони, и на старую собаку, которая лежала перед своей будкой — грязная и вялая, будто знала, что ей нечего больше охранять, кроме набитого обесценившимися купюрами чемодана госпожи Бернгейм.

Как-то вечером мать отложила газету — с тех пор как абонемент оплачивала ее квартирантка, госпожа Бернгейм чувствовала себя свободной от обязанности читать все объявления — и неожиданно сказала:

— Ты знаешь, Пауль, теперь в газете так много свадебных объявлений!