Прямо на земле, в пыли и грязи запущенной площади, лежали горы цветистой рухляди.

Старые, с торчащими пружинами и вылезающей морской травой матрацы, искалеченные кровати, безногие стулья, потемневшие дырявые картины, косые рамы, засиженные мухами портреты, лампы, книги, чемоданы и даже большие, наполненные кислородом подушки.

В сумерки площадь медленно редела, и только с наступлением полной темноты жизнь толкучки совсем замирала.

Остап долго бродил в толпе, среди шума и гама бурлящей торговли, долго выискивал себе подходящую одежду, но, найдя, не мог ее приобрести.

Денег на покупку не было, а менять на нелепую военную одежду никто не решался.

Уже в темноте, в одном из грязных переулков близ площади, горбатый рыжий старьевщик, долго измеряя широкие запорожские шаровары и длинный жупан Остапа, согласился дать «подставу» — такие же широкие парусиновые штаны и дерюжную свитку.

В мрачной подворотне полуразрушенного дома Остап сбросил с себя казенное немецкое добро, надел старинную чумацкую одежду, сменил белую с синим верхом папаху на широкую соломенную шляпу и быстро пошел к вокзалу.

Годы военной службы, войны и плена отучили Остапа от самого себя, от сознания личной свободы.

Он с опаской ходил по тротуару, вздрагивал при виде немецкой формы, невольно тянулся к козырьку при встрече с офицером, и даже люльку свою, подругу многих трудных лет, маленькую, обгрызанную и обгорелую люльку, курил по-солдатски, таясь, пряча в большом заскорузлом кулаке.

На вокзале Остап долго бродил среди крестьян, наполнявших помещение третьего класса, прислушивался к их разговорам, всматривался в лица, точно разыскивая знакомых, расспрашивал о поездах, о стоимости билета.