— Поймите, профессор, — говорил Гэутэгин, стараясь не горячиться. — Та жизнь, от которой ушел наш народ, была для чукчей не жизнью, а медленной смертью. И даже не очень медленной, если быть точным. Вот почему мы так ненавидим отсталость. А что касается поэзии — мы видим ее в другом. Мы видим ее в борьбе с нашей суровой природой и с той же самой отсталостью, в возрождении нашего народа, в электричестве, освещающем чукотские поселки…
— Электричество и поэзия — это разные вещи, мсье Гэутэгин. Совсем разные.
— А для нас между этими разными вещами гораздо больше родства, чем между поэзией и старым чукотским бытом, будь он трижды проклят Дело, видимо, в том, что все грехи капиталистической цивилизации, весь ее «прозаизм», как вы это называете, вы переносите… Словом, вы не учитываете, профессор, что мы строим совсем другую цивилизацию, не капиталистическую…
Это была как раз та тема, которой профессор старался не касаться. Но Гэутэгин, забыв о своем намерении не горячиться, продолжал:
— Есть два вида буржуазного национализма, два вида национального высокомерия. Первый — это открытое, сознательное высокомерие. К нему мы с вами относимся, кажется, одинаково, не будем говорить о нем. Но есть и другой вид, подчас неосознанный. 'Человек считает себя другом всех народов, а любуется не тем, чем сильны малые народы, а тем, чем они слабы, или были слабы, или даже тем, что о них выдумали…
Профессор с улыбкой поднял кверху руки, и спор закончился шуткой. Я попытался утешить соседей» сообщив им, что когда мы с Гэутэгином кончим университет и совсем вернемся на Чукотку, нам придется все-таки чаще пользоваться не прозаиче ским автомобилем, а поэтическими собаками.
• • •
Мы подъезжали к Красноярску. Я стоял в коридоре у окна. Ко мне подошел Гэутэгин и спросил:
— Слушай, а почему эти бельгийцы говорят между собой по-французски?
— Потому что они с юга.