Бабушка обратилась къ намъ (а мы стояли всѣ около миски яблоковъ и сливокъ смущенные и пристыженные). Голосъ ея звучалъ серьезно, и лицо ея было недовольное.

— Дѣти, сказала она, — это нехорошо, очень нехорошо. Человѣкъ трудится, работаетъ, а вы отъ бездѣлья и шаловливо его работу портите. Непохвально. Я отъ васъ этого не чаяла. Люба, поди сюда.

Я подошла, сгорая отъ стыда.

— Тебѣ сколько лѣтъ?

Я молчала.

— Ты уже не маленькая. Тебѣ 15 минуло, а ты ребенокъ, какъ всѣ они. Бабушка показала на внуковъ и дѣтей племянницъ. — Ты не понимаешь, что это не только непригоже въ твои лѣта, но даже дурно не уважать труды людскіе. Что объ васъ слуги думать будутъ, говорить будутъ? Барчата-де, куролесы!

— Маменька, вступилась Наталья Дмитріевна, — вѣдь это дѣтская шалость, а вы такъ гнѣваетесь; посмотрите — на Любѣ лица нѣтъ.

— Шалость, да не хорошая. Безпорядка я не люблю, а пуще всего не люблю, когда работой люди брезгаютъ иди ее уничтожаютъ изъ глупаго легкомыслія. Слушайте, дѣти, чтобы этого въ другой разъ не было.

Всѣ мы примолкли. Я цѣлый день молча просидѣла у ногъ бабушки, а эта шалость наша осталась неизгладимой въ моей памяти — она была послѣдняя. Ею распростилась я съ моимъ дѣтствомъ.

Глава IV