— А впрочем, по мне как знаешь! — продолжал Пережига, обращаясь к Мичулину, — оно конечно, коли хочешь, он и счастлив! дали ему водки — он и забыл, что в разодранных сапогах ходит… право, так!
И внезапно, по какому-то непостижимому сцеплению идей, на Пережигу напал припадок сентиментальности, и он стал восторгаться тем, что за минуту выставлял в глазах Ивана Самойлыча как вещь, которой должно всячески остерегаться. Шарлотта Готлибовна тоже круто переменила образ мыслей и заранее глубоко вздохнула.
— Да еще как счастлив-то! — говорил Иван Макарыч, — пуще князя всякого счастлив; поди-тка ты, чай, какие ему сны видятся! не надо ему ни дворцов, ни палат! вот она, школа жизни-то, вот! а то что вы тут с Бинбахером! в Сибирь его, Бинбахера, на каторгу его!
Долго еще Иван Макарыч не мог успокоить своего филантропического потока, долго сидел он, покачивая головой и приговаривая: "Право, не надобно ему ни дворцов, ни бархату; каждая слеза его…"
Но что была каждая слеза, то Пережига скрыл, хотя Шарлотта Готлибовна и почла за нужное наперед во всем безусловно с ним согласиться.
А между тем все как будто бы притихли; Беобахтер по-прежнему грациозно двигал рукою сверху вниз, но уже скорее бессознательно, нежели с намерением; Алексис еще более облизывал себе губы, беседуя с человечеством; Иван Самойлыч конфузился и выводил кой-какие доморощенные заключения из виденного и слышанного.
В это время часы уныло зазвенели одиннадцать. Но и часы били на этот раз как-то особенно злонамеренно. Ивану Самойлычу показалось, будто каждое биение часового колокольчика заключало в себе глубокий смысл и с упреком говорило ему: "Каждая дуга, которую описывает маятник, означает канувшую в вечность минуту твоей жизни… да жизнь-то эту на что ты употребил, и что такое все существование твое?"
Отчего же прежде никогда не говорил ему этого бой часов? отчего прежде окружающие его предметы не смотрели на него с таким вопросительным, испытующим видом?
И едва начинал он в уме своем развивать движение руки Беобахтера, как в мозгу его зарождалась другая мысль, совершенно в pendant[8] к этому значительному движению, — мысль страшная, давно не дававшая ему покоя, и которая была не что иное, как известное уже читателю из первой главы: "Кто ты таков? Какая твоя роль? Жизнь — лотерея" и проч.
И потом все это исчезало, и на сцену являлся полусгнивший, дрожащий старик и, указывая на водку, говорил: "Познание есть зла и добра".