— Я не знаю… мне больно! — чуть слышно отвечал Иван Самойлыч, — мне очень больно.

— А! небойсь, и язык развязался? — ревел между тем Пережига, — небойсь, расшевелился, как женский-то пол подошел!

— Оставьте меня, я болен! — шептал Иван Самойлыч умоляющим голосом.

— Да и в самом деле, пусть его тут бабится! Милости просим, господа, ко мне! А вы бы, Шарлотта Готлибовна, подали нам водочки! О-о-ох, господи! за грехи мира сего наказуешь нас!

Иван Самойлыч остался один на один с Наденькой, глаза его неподвижно были устремлены на нее; бледное, худое лицо выражало непереносное страдание; медленно взял он ее руку и долго-долго прижимал к губам своим.

— Наденька! добрая! — сказал он прерывающимся голосом, — поцелуй меня… в первый и в последний раз!..

Наденька изумилась. По свойственной ей подозрительности она начала уж было смекать, что все это недаром, что все это штука, что он хочет только усыпить ее бдительность; но когда она взглянула на это изможденное лицо, на эти глаза, обращенные к ней с мольбою и ожиданием, ей вдруг стало как-то совестно своих подозрений; маленькому сердцу ее сделалось и тесно и неловко, а притом и слеза, самая миньятюрная, крохотная слеза, как-то совершенно нечаянно навернулась на глаза и упала с ее глаз на раскрытую грудь Мичулина. Делать нечего, Наденька отерла слезу, наклонилась и поцеловала больного. Лицо Ивана Самойлыча улыбнулось.

— Что это с вами, Иван Самойлыч? — спросила Наденька, — верно, вы простудились?

— Ох, нет! это всё то… всё по тому делу… помните, по которому, я к вам приходил?

— А что, разве оно важное какое-нибудь дело, что так расстроило вас?