Вечер этого дня я провел у Менандра, и мы оба долго и горько плакали. Чтоб утешить меня, он начал читать корреспонденцию из Екатеринославля, в которой чертами, можно сказать, огненными описывались производимые сусликами опустошения, но чтение это еще более расстроило нас.
— Неужели же нет никаких мер против этих негодяев? — воскликнул я, сам, впрочем, хорошенько не сознавая, о чем я говорю.
— К сожалению, должно признаться, что таких мер не существует, хотя, с другой стороны, нельзя не сознаться,* что если б земские управы взялись за дело энергически, то суслики давно были бы уничтожены! Я намерен посвятить этой мысли не менее десяти передовых статей.
Сказав это, он так глубокомысленно взглянул на меня, что я поскорее взял шапку и побежал куда глаза глядят.
Всю дорогу я бежал без всякой мысли. То есть, коли хотите, и была мысль, которая неотступно стучала мне в голову, не мысль самая странная, а именно: к сожалению, должно признаться, хотя, с другой стороны, нельзя не сознаться — и больше ничего. Это был своего рода дурацкий итальянский мотив, который иногда по целым часам преследует человека без всякого участия со стороны его сознания. Идет ли человек по тротуару, сидит ли в обществе пенкоснимателей, читает ли корреспонденцию из Пирятина* — вдруг гаркнет: odiarti![509] — и сам не может дать себе отчета, зачем и почему. Даже когда я лег в постель, то и тут последнею мыслью моею было: к сожалению, должно признаться, хотя, с другой стороны, нельзя не сознаться…
Ночь я провел беспокойно, почти бурно. Во сне я припомнил, что программа этого дня осталась невыполненною и что нам следовало еще ехать с иностранными гостями в воронин-ские бани. Поэтому я тотчас же перенесся фантазией в бани и, увидев себя и иностранных гостей обнаженными, почему-то сконфузился. Но в то самое время, как я обдумывал, ка̀к бы устроить, чтоб нагота моя была как можно меньше заметна, Левассёр благим матом и на чистейшем российском диалекте завопил: пару! ради Христа, еще пару! Тут только я понял гнусный обман, которого были жертвою мы, простодушные провинциальные кадыки, и уже бросился с веником, чтоб наказать наглого интригана, как вдруг передо мной словно из-под земли вырос Менандр. Он был тоже совершенно голый, но в руках его, вместо веника, торчала кипа корреспонденции, из которых на каждой огненными буквами были начертаны слова: «к сожалению, должно признаться…» Меня бросило в пот, и что̀ было после того — я ничего не помню…
Утром, едва успел я опомниться от страшного сна, как Прокоп уже стоял передо мной.
— Ты пойми, — сказал он мне, — ведь мы должны будем фигюрировать в этом деле в качестве дураков… то бишь свидетелей!
— Надеюсь, однако, что мы не виноваты? — рискнул я возразить, сам, впрочем, не вполне уверенный, виноват я или не виноват.
— Дожидайся, будут тебя спрашивать, виноват ты или не виноват! Был с ними — и дело с концом!