— Что вы так вертите глазами, Vassià (Вася)? — спросила она меня, смотрясь в зеркало, в котором, по всей вероятности, отражались мои дурацкие взоры.
Я не отвечал; я буквально задыхался.
— Да отвечайте же! — сказала она, делая полуоборот ко мне.
Но я продолжал молчать. Я ощущал в себе какую-то дикую силу и в то же время не смел, буквально не смел двинуться с места.
— Вы очень меня любите, бедный мальчик?
Что было после этого, я не помню. Помню только, что я плакал (мне было всего шестнадцать лет!), что я с трудом удерживал крик, который вдруг созрел в моей груди. Казалось, она несколько изумилась этому.
— Будет, — сказала она, — не надо плакать. Если узнает Поль, нельзя будет…
И, говоря это, прижала меня к груди, целовала в лоб, гладила по голове и как-то так глядела на меня, что мне показалось, что и в ней в первый раз дрогнуло что-то такое, что дрожит только однажды в жизни, что только однажды наводняет грудь почти невместимым потоком счастья, а потом тихо-тихо разливается по всему организму. И теперь мне довольно часто приходится говорить: «Madame! permettez-moi de goûter de ce bonheur ineffable![535] » — но я чувствую, что все это только фраза, и что собственно так называемый bonheur ineffable бывает только раз в жизни.
И этот момент, эта сладчайшая минута жизни дается нам… кокотками!
Какой урок!