Нельзя было не тронуться при виде человека, который так искренно проклинал час своего рождения, который бодро призывал во свидетели сатану и всех его аггелов и, так сказать, живой умирал. Час тому назад этот человек гордо запускал руку в карман своему ближнему, теперь — он был ничтожнее той пыли, которую вздымает его простертое на земле тело. Чье начальственное сердце не забьется при виде столь поразительного перехода? Лифашка понимал это отлично и сообразно с этим устраивал план кампании. Был ли начальник налицо — он валялся в предсмертных корчах перед его глазами; уходил ли начальник в дальнюю комнату — он и там слышал, как корчится и клянет свою душу Лифашка; выводили ли, наконец, Лифашку на улицу — он и там отыскивал место где-нибудь под начальническим окном и корчился и вопил. Казалось, всем он говорил: «Видали вы, как расстается у человека душа с телом? не видали? — так смотрите!» И ежели были сердца черствые и безучастные, то, с другой стороны, находились и такие, которые не могли выносить зрелища страданий столь неслыханных. И Лифашка почти всегда выходил из беды сух. Его терпели с трудом, но терпели; его оставляли в подозрении, но не осуждали. Всякий чувствовал, что только одно может освободить его от этого человека — это твердая решимость раздавить его. Но как сохранить эту решимость при виде человека, и без того уже находящегося в предсмертной агонии? И вот, навалявшись досыта, Лифашка весело возвращался домой и вновь гордо запускал руку в карман своему ближнему.

В такой-то обстановке рос сын Поротоухова, Василий. Покуда отец день-деньской бился около потребителя или на базаре, употребляя все силы-меры, чтоб затравить лишнюю копейку, Васька копался в навозе, полоскал ноги в лужах, валялся в грязи на улице и весь измокший, иззябший и словно высмоленный вбегал в «горницу», чтоб схватить корку хлеба, и опять убегал из дому. Жена Поротоухова была не из тех женщин, которые могут присмотреть за ребенком. Это была рыхлая, ленивая, заспанная баба, помнившая лучшие дни, когда она жила у родителей, содержавших почтовую станцию, и беспечно щелкала у ворот подсолнухи. На губах у нее словно застыла глупо-язвительная улыбка, появившаяся на них с тех самых пор, как к Лифашке с каким-то особенным ожесточением привязалась его «незадача». Эта не сходящая с лица улыбка выражала безмолвный протест, который, по временам, доводил Поротоухова до остервенения. Измученный неудачами, навалявшись досыта в ногах, он возвращался домой, и первое, что встречало его тут, — это бессмысленная улыбка, сопровождаемая каким-то беззвучным хихиканьем. Тогда он бросался на жену очертя голову и бил ее куда попало. И чем чаще сыпались побои, тем явственнее и явственнее рисовалась улыбка, а хихиканье постепенно обращалось в хохот.

Дневник провинциала в Петербурге. В больнице для умалишенных. Продолжение (не завершено)

<I>

Итак, я опамятовался в больнице для умалишенных…

Когда я проснулся, в окна чуть-чуть брезжил белесоватый свет. В комнате было холодно, голо и неприютно; против кровати, у противоположной стены, стоял диван, покрытый потертою и во многих местах прорванною клеенкой; кроме него, стояло два-три стула и круглый стол. До слуха моего доходил шум голосов и топот беспорядочной беготни, из чего я заключил, что пробуждение больницы находится в полном разгаре. Я бросился к двери, но она была заперта. Напрасно стучал я, напрасно потрясал ручкой замка — никто из проходивших мимо не обращал на меня внимания. Наконец, часов около девяти, послышалось повертывание ключа в замке; дверь отворилась, и в комнату вошел неизвестный мужчина.

— Имею честь рекомендоваться: здешний доктор! — сказал он, подавая мне руку.

— Очень рад, но прежде всего позвольте узнать, где я нахожусь?

— Не считаю нужным скрывать от вас печальную истину: вы находитесь в больнице для умалишенных.

Я чувствовал, как кровь хлынула мне в голову и потом опять отхлынула. Это был «конец», тот таинственный «конец», которого я всегда смутно ожидал и к которому всегда относился с трепетом. Признаюсь, однако ж, я никогда не представлял его себе в этой форме. Я знал, что «конец» придет, что он придет не для меня одного, но и для Прокопа, для Дракиных, Хлобыстовских и других всуе чающих движения воды, но почему-то мне представлялось, что он придет где-нибудь в «закусочном заведении», в Орфеуме, в Эльдорадо или в другом каком-нибудь увеселительном приюте, — то есть придет конец, вполне сообразный с характером всего моего прошлого. И вдруг — сумасшедший дом!