— Нельзя сказать, чтоб очень. Намеднись один мужичок при мне ему говорит: «Ты, говорит, Григорий Александрыч, нече сказать, нынче парень отменный стал, не обидчик, не наругатель, не что; а прежнее-то, по-твоему, как?» — «А прежнее, говорит, простить надо!»

— Отчего ж бы и не простить, в самом деле.

— Отчего не простить! Вот и я в те поры тоже подумал: «Стар, мол, ты стар, а тоже знаешь, где раки зимуют! Прежнее чтобы простить, а вперед чтобы опять по-прежнему!» Да вот, никак, и сам он!

Смотрим: невдалеке от дороги, у развалившихся ворот, от которых остались одни покосившиеся набок столбы, стоит старик в засаленном стеганом архалуке, из которого местами торчит вата, и держит руку щитком над глазами, всматриваясь в нас. На голове у него теплый картуз, щеки и губы обвисли, борода не брита, жидкие волосы развеваются по ветру; в левой руке березовая палка, которую он тщетно старается установить.

— Неужто это Григорий Александрыч? — спрашиваю я, до такой степени изумленный, что мне не приходит даже на мысль остановить лошадей, чтоб поздороваться с маститым свидетелем игр моего детства.

— Он самый и есть. Смотри, как палка-то у него в руках прыгает; с палкой совладать уж не может.

— Господи! а какой был прежде белый да румяный!

— Был румян, поколь свои мужики на барщину ходили, а теперь вон какой стал. Сердитые нынче, сударь, времена настали.

— Чем же так уж очень сердиты?

— Да тем, что спустя-то рукава нынче уж, видно, редко кому прожить доведется!