А теперь поговорим об моих маленьких делах. То, что я писал тебе, начинает сбываться. Меня уж назвали «сынком» и дали мне поцеловать ручку (ручка у нее маленькая, тепленькая, с розовыми ноготками). Конечно, это еще немного (я уверен даже, что ты найдешь в этом подтверждение твоих нравоучений), но я все-таки продолжаю думать, что ежели мои поиски и не увенчиваются со скоростью телеграфного сообщения, то совсем не потому, что я не пускаю в ход «aperçus historiques et littéraires»[330], a просто потому, что, по заведенному порядку, никакое представление никогда с пятого акта не начинается. Что делать! Женщина так уж воспитана, что требует, чтобы однажды принятая канитель была проделана от начала до конца, а исключение в этом случае допускается только в пользу «чизльгёрстских философов»…

Это было вчера, после обеда. В этот день все офицерство праздновало на именинах у одного помещика, верст за пять от города, а потому я один обедал у полковника. Он сам хотя и не поехал к имениннику, отозвавшись нездоровьем, но после обеда тотчас исчез (представь себе, я узнал, что он делает экскурсии к жене нашего дивизионера, роскошной малороссиянке, и что это даже очень недешево обходится старику). Мы сидели вдвоем. Погода на дворе стояла отвратительная, совсем осенняя, и хотя был всего шестой час, в комнатах уже царствовал полусвет. Она полулежала на кушетке, завернувшись в шаль (elle est frileuse, comme le sont toutes les blondes[331] ), я сидел несколько поодаль на стуле, чутко прислушиваясь к малейшему шороху. На ней было шелковое серо-стальное платье, которого цвет до того подходил к этим сумеркам, что мягкие контуры ее форм, казалось, сливались с общим полусветом комнаты. Я долгое время молчал, но опять-таки совсем не потому, чтобы не имел sujets de conversation, a потому просто, что наедине с хорошенькой женщиной как-то ничего не идет на ум, кроме того, что она хорошенькая. Но зато я смотрел на нее… пристально, почти в упор (c’est une manière comme une autre de faire entendre certaines intentions[332] ).

— Не хотите ли творогу со сливками? — вдруг обратилась она ко мне.

— Madame!.. — сказал я, не понимая ее вопроса.

— Вы такой молодой… vous devez adorer le laitage…[333]

— Признаюсь, это меня как будто ожгло; но, к счастью, я скоро нашелся.

— Может быть, — ответил я, — но во всяком случае обожать молоко все-таки лучше, нежели обожать… лук!

В свою очередь, она с минуту в недоумении смотрела на меня… и вдруг поняла!

— Ах, да! — почти вскрикнула она, весело хохоча, — «лук»… «цыбуля»… c’est ça! Ce cher capitaine! Mais savez-vous que c’est très méchant![334] Лук… цыбуля… обожать Цыбулю… ah! ah!

И она вновь так звонко засмеялась, что я почувствовал себя довольно неловко. Ты не можешь себе представить, maman, какой это смех! Звук его ясный, чисто детский, и в то же время раздражающий, едкий. Нахохотавшись досыта, она вздохнула и сказала: