— Машенька! ты ли… да, это ты! — в свою очередь, восклицал я.

Я сжимал ее руками за локти, словно желая приподнять, и с любовью разглядывал ее. Она почти совсем не изменилась. Передо мной стояла все та же шестнадцатилетняя Машенька, которая когда-то так «боялась вечности». Маленькая, худенькая, прозрачная, «совсем-совсем куколка», несмотря на то, что ей было уже за тридцать пять лет. В глазах по-прежнему светилось горе «ни об чем», по-прежнему вздрагивал востренький подбородок, губы, от внутреннего умиления, сложились сердечком, бровки были сдвинуты. В ее черных, как вороново крыло, волосах не было заметно ни одной сединки. Ни единой морщины на лбу и около глаз. Словом сказать, для нее как будто не было времени, тех двадцати лет, которые так придавили и доконали меня. Больной всеми старческими недугами, молча любовался я ею, внутренно переживая далекое прошлое и с каким-то удивлением встречаясь лицом к лицу с своею молодостью, тою бесплодною молодостью, которая не дала ни привычки к труду, ни предусмотрительности, ни выносливости, а только научила «нас возвышающим обманам»*.

— Да, друг мой, давно я тебя не видала, — продолжала она, вводя меня в гостиную и усаживая на диван подле себя, — многое с тех пор изменилось, а, наконец, богу угодно было испытать меня и последним ударом: неделю тому назад минуло два года, как отлетел наш ангел!

Высказавши это, она на минуту отвернула от меня лицо; вероятно, на ее глаза навернулись две крошечные слезки, которые она хотела незаметно для меня смигнуть.

— Да, слышал… Савва Силыч… Впрочем, я знал его так мало…

— Ты можешь даже сказать, что совсем не знал его. Ах, мой друг, как мы были в то время легкомысленны! Помнишь, как я боялась его! И скажу тебе откровенно, что даже после выхода замуж я года три еще боялась его; все казалось: ах, какой он большой! Глупенькая ведь я была. И представь себе: никогда он даже вида не подал, что это для него обидно. Бывало, обнимет меня рукой, а я вся дрожу. Другой бы забранил, а он, напротив, еще приголубит: «Ничего, говорит, привыкнешь! нам спешить некуда!» И точно: потихоньку да помаленьку, я и сама наконец стала удивляться, что́ можно было находить в нем страшного!

— Привыкла?

— Нет, не то что привыкла, а так как-то. Я не принуждала себя, а просто само собой сделалось. Терпелив он был. Вот и хозяйством я занялась — сама не знаю как. Когда я у папеньки жила, ничто меня не интересовало — помнишь? Любила я, правда, помечтать, а спроси, об чем — и сама сказать не сумею. А тут вдруг…

Я не мог удержаться, чтоб вновь не взять ее за руки. Да, это она! глазки, полные грустного недоумения, бровки сдвинуты, губки вот-вот сейчас сложатся сердечком… миленькая! миленькая! И я невольно подумал: «Возьми теперь эту тридцатисемилетнюю девочку за руку и веди ее, куда тебе хочется. Вдруг — она очутится в лесу, вдруг — среди долины ровныя*, вдруг — сделается хозяйкой и матерью, вдруг — проникнется страстью к балам и пикникам. И повсюду одинаково грустно-недоумело будут смотреть ее глазки, повсюду останутся сдвинутыми ее хорошенькие бровки, а губки, в данную минуту, сложатся сердечком. И что всего важнее, нигде она не пропадет, ничем ее не собьешь, кроме разве, что найдется и еще кто-нибудь и тоже возьмет ее за ручку, и тоже поведет, куда ему хочется».

— А какой христианин он был! — лепетала она, — и какой христианской кончины удостоил его бог!