— Начальником был, усердие имел — ну, и говорил другое. Оброки сбирал: к одному придешь — денег нет, к другому придешь — хоть шаром па дворе покати! А барин с теплых вод пишет: «Вынь да положь!» Ходишь-ходишь — и скажешь грехом: «Ах, волк вас задави! своего барина, мерзавцы, на кабак променяли!» Ну, а теперь сам мужиком сделался.

— Да ведь ты сам-то не пьешь?

— Отроду не пивал. Так ведь я не то чтобы за грех почитал, а настращан уж очень: мужик, мол, ты, а коли мужик пить начал — так тут ему и капут. Ну, и боишься. А отчего же в других сословиях бывает, что и пьют, а себя все-таки помнят? И Степан у меня покуда в кабак никогда ноги не ставил, только вот что я вам скажу: выписал я его из Москвы, а теперь вижу, что ему скучненько у нас. День-то еще нешто́, словно бы и дело делаешь: в анбар заглянешь, за ворота выйдешь, на дорогу поглядишь, а вечер наступит — и пошел сон долить. Ты зевнул, за тобой другой, третий зевнул — смотришь, ан и вся семья зазевала.

— А как Машенька с новым мужем живет? согласно?

— Да не слыхать ни́што. Видится, как будто она в доме-то головой. Он все председателем в управе состоит, больше в городе живет, а она здесь распоряжается. Нынче, впрочем, у них не очень здорово. Несчастья пошли. Сначала-то сын старшенький изобидел…

— Как так?

— Долгов, слышь, наделал. Какой-то мадаме две тысячи задолжал да фруктовщику тысячу. Уж приятель какой-то покойного Саввы Силыча из Петербурга написал: скорее деньги присылайте, не то из заведения выключат. Марья-то Петровна три дня словно безумная ходила, все шептала: «Три тысячи! три тысячи! три тысячи!» Она трех-то тысяч здесь в год не проживет, а он, поди, в одну минуту эти три тысячи матери в шею наколотил!

— Чем же они решили?

— Было тут всего. И молебны служили, и к покойному Савве Силычу на могилку ездили. Филофей-то Павлыч все просил, чтоб она его прокляла, однако она не согласилась: любимчик! Думала-думала и кончила тем, что у Дерунова выкупное свидетельство разменяла, да и выслала денежки на уплату мадаме.

— Ну, а еще что у них случилось?