— Нонночка! финиссе́… лессе́!* — заговорила она по-французски (когда она терялась, то всегда прибегала к французскому языку), — ты видишь, что дяденьке этот разговор неприятен.
Нонночка с наивным изумлением взглянула сперва па меня, потом на мать, и вдруг что-то поняла.
— По-ни-маю! — пробормотала она как бы про себя, ворочая крупными, воловьими глазами, — так вот что! Беленький Головлик! расскажите-ка нам, как вас папенька от соблазнов оберегает?
— Во-первых, на ночь все входы и выходы собственноручно запирает на ключ; во-вторых, внезапно встает по ночам и подслушивает у наших дверей; в-третьих, афонский устав* в Головлеве ввел: ни коров, ни кур — никакого животного женского пола…
Головлев долго что-то рассказывал, возбуждая общую веселость, но я уже не слушал. Теперь для меня было ясно, что меня все поняли. Филофей Павлыч вскинул в мою сторону изумленно-любопытствующий взор; Добрецов — язвительно улыбнулся. Все говорили себе: «Каков! приехал законы предписывать!» — и единодушно находили мою претензию возмутительною.
Под конец обеда гостей прибавилось: три девицы Корочкины поспели к мороженому. Наконец еда кончилась; отдавши приказание немедленно закладывать лошадей, я решился сделать последнюю попытку в пользу Короната и с этою целью пригласил Промптова и Машеньку побеседовать наедине.
— Филофей Павлыч, — начал я, когда мы уселись втроем в гостиной, — до вашего приезда я долго говорил с Машенькой, но, по-видимому, без успеха. Позвольте теперь обратиться к вам: может быть, ваш авторитет подействует на нее убедительнее…
Я взглянул па них: Филофей Павлыч делал вид, что слушает… но не больше, как из учтивости, Машенька даже не слушала; она смотрела совсем в другую сторону, и вся фигура ее выражала: «Господи! сказано было раз… чего бы, кажется!»
— Дело вот в чем, — продолжал я, — Коронат не чувствует в себе призвания к юридической карьере и желает перейти в Медицинскую академию…
— Так что же-с?