— Рыбой берет! Рыбой! — выходил из себя вице-губернатор.
— Не вник еще! Еще узы ему бог не разрешил!* — замечал уездный лекарь Погудин, человек ума острого и прозорливого*, как бы предрекая, что придет время, когда узы сами собою упадут.
Даже обывателям казалось как-то постыдно, что с них такую малость берут, так что многие избегали его и на званые обеды не приглашали.
— Ну, возьми он! Ну, если уж так надобно… ну, возьми! А то — рыбой! Рыбой! — восклицали все хором.
В те времена о внутренней политике в применении к администрации еще не было речи, а была только строгость. Но жить все-таки было можно. Были, правда, как я уже сказал выше, «политические», но в глазах всех это были люди, сосланные не за какие-нибудь предосудительные поступки, а за свойственные дворянскому званию заблуждения. Заблуждаться казалось естественным. «Заблуждаться» — это означало любить отечество по-своему, не так, быть может, как начальство приказывает, но все-таки любить. Заблуждались преимущественно дворяне, потому что их наукам учили. Ежели бы не учили их наукам, то они и не заблуждались бы. Во всяком случае, ни о «внутренних врагах», ни о «неблагонадежных элементах» тогда даже в помине не было*. Какие к черту «внутренние враги», которые сидят смирно да книжки читают? И как им книжек не читать, когда их тому в кадетских корпусах учили! Наукам учат, а заблуждаться не позволяют — на что похоже! Таково было тогдашнее настроение умов нашей интеллигенции, и вследствие этого «политических» не только не лишали огня и воды, но даже не в пример охотнее принимали в домах, нежели шулеров, чему, впрочем, много способствовало и то, что «политические», по большей части, были люди молодые, образованные и обладавшие приличными манерами. Даже жандармский полковник сознавал это и хотя, играя в клубе в карты, запускал по временам глазуна в сторону какого-нибудь «политического», но делал это почти машинально, потому только, что уж служба его такая.
Просто было тогдашнее время, а патриарх наш ухитрился упростить его еще больше. Всякий обходился с ним запанибрата, всякий мог ему противоречить и даже грубить. Собственные его чиновники особых поручений, народ молодой и ветреный, в глаза смеялись над ним, рассказывая всякие небылицы. Однажды его очень серьезно уверяли, будто одного из его предместников губернское правление сумасшедшим сделало. Пришел, дескать, он в губернское правление, закричал, загамил, на закон наступил, а советники (в то время вице-губернаторы не были причастны губернским правлениям, а в казенных палатах председательствовали), не будь просты, послали за членами врачебной управы, да и составили вкупе акт об освидетельствовании патриарха в состоянии умственных способностей. И Набрюшников поверил этому…
Панибратство это тоже многим казалось обидным, ибо тоже принижало губернию. Все чувствовали, все понимали, что на этом месте должен быть «орел», а тут вдруг — тетерев! Даже сторожа присутственных мест замечали, что есть в нашем патриархе что-то неладное, и нимало не стеснялись в выражении своего негодования.
— Какой это начальник! — говорили они, — идет, бывало, начальник — земля у него под ногами дрожит, а этот идет, ногами во все стороны дрыгает, словно кому киселя дать хочет!
— За губернию стыдно-с! — вторил сторожам вице-губернатор.
Итак, вот при какой административной обстановке застигла нас памятная эпоха 1854–1856 годов.