И шептал он это с каким-то злорадством, словно бы хотел отмстить всем этим хищникам, которые бесцеремонно набивали свои карманы, а его держали на балыках да на зернистой икре.
В тот же вечер он призвал к себе откупщика и огорошил его вопросом:
— Ты, любезный, мне что́ присылаешь?
Откупщик стоял, как опущенный в воду, и не смел взглянуть ему в глаза.
— Два ведра водки в месяц мне посылаешь! Ска-а-ти-на!
Больше он ничего не сказал, но весть об этом разговоре с быстротою молнии разнеслась по городу, так что на следующий день, когда, по случаю какого-то чиновничьего парада, мы были в сборе, то все уже были приготовлены к чему-то решительному.
И действительно, трудно даже представить себе, до какой степени он вдруг изменился, вырос, похорошел. Многим показалось даже, что он сидит на коне и гарцует, хотя в действительности никакого коня под ним не было. Он окинул нас взором, потом на минуту сосредоточился, потом раза с два раскрыл рот и… заговорил. Не засвистал, не замычал, а именно заговорил.
Прежде всего он поставил вне всякого сомнения, что удобный для истребления врага момент наступил.
— У врагов наших есть нарезные ружья, но нет усердия-с, — сказал он, — у нас же хотя нет нарезных ружей, но есть усердие-с. И притом дисциплина-с. Смиррно! — вдруг крикнул он, грозя на нас очами.
Затем, очень лестно отозвавшись об ополчении, которому предстоит в близком будущем выполнение славной задачи умиротворения, он перешел от внешних врагов к внутренним (он первый употребил это выражение, и так удачно, что после того оно вполне акклиматизировалось в нашем административном обиходе), которых разделил на две категории. К первой он отнес беспокойных людей вообще и критиков в особенности.