Новое выражение едва сдерживаемых чувств и новое пожатие руки.

— До сих пор я объяснил тебе только ту перемену, которая произошла в объекте воздаяний. Но веяние времени коснулось не его одного; оно коснулось и нас, скромных служителей принципа воздаяния. Оно морализировало нас, оно раскрыло наши сердца и просветило наши умы. Прежде чиновник был угрюм, теперь — он сообщителен; прежде чиновник хранил канцелярскую тайну, быть может, отчасти и потому, что не понимал ее, теперь — он относится к этой тайне критически и готов, при удобном случае, щегольнуть ею даже в трактирном заведении. Это, конечно, уже крайность, увлечение, но увлечение — знаменательное! С тех пор, как начались реформы, а особливо с тех пор, как разрешено в департаментах курение табаку, — чиновник сделался неузнаваем. В прежние времена твое появление в нашем департаменте было бы немыслимо иначе, как в «сопровождении»*. Ты стоял бы, как зачумленный, где-нибудь в углу, и никто не подумал бы приблизиться к тебе. Теперь ты приходишь сам, и не только никто не отвращается от тебя, но всякий наперерыв спешит подать тебе руку. Ты перестал быть «объектом», ты сделался — человеком! И ежели это в значительной мере развязывает тебе руки, то это же самое делает величайшую честь тем, которые успели настолько поднять свой уровень, чтобы сделать себя доступными человечности! Это — прогресс, это — победа, это — почти переворот! Это до такой степени переворот, что, случись он в другой стране, например в Англии или во Франции, — в нос бы бросилось, друг мой! А у нас — кого тронул у нас этот переворот? Кто обратил на него внимание?

Он поник головой, как бы подавленный неблагодарностью, а может быть, и неразвитостью сограждан. Минуты с две мы молчали: он — потому, что собирался с мыслями, я — потому, что чувствовал себя в положении человека, посаженного в крапиву.

— Говорят, что Россия есть страна переворотов мирных, — продолжал он, — что у нас мероприятия возбуждают не эфемерный энтузиазм, но более прочное повиновение. Может быть, что это и так! Может быть, может быть… может быть! Но согласись, что это горько! что от этого «повиновения» веет холодом! что есть минуты, когда чувствуется потребность, когда к сердцу подступает… одним словом… ну, да что об этом! Так-то вот, ты и у нас, в нашем департаменте… сстаррый, добррый товарищ!

Он наклонился ко мне, и я уже видел минуту, что он поцелует меня. Но вместо того чтоб облобызать меня, он вдруг покраснел, откинулся на спинку кресла и зажмурил глаза. Очевидно, ему показалось, что я отнесся к нему слишком уж сдержанно. А так как в мои расчеты вовсе не входило производить такого рода впечатления, то я, в свою очередь, встревожился.

— Послушай, — начал я, — так как же? собственно о моем -то деле… как же ты полагаешь?

Он вновь открыл глаза и на этот раз посмотрел на меня, как мне показалось, довольно иронически.

— Н-да? ты хочешь, конечно, чтоб я тебя с Иваном Семенычем свел? — сказал он, — охотно, мой друг! с величайшим удовольствием! Но подожди минутку: я сейчас велю узнать, воротился ли он от доклада!

Он взялся за звонок; но Иван Семеныч был легок на помине, и едва успели мы произнести его имя, как он персонально явился перед нами.

— А! писатель! — вскричал он, — я его ищу, а он вот где! Что, батюшка! к Исусу потянули? трясутся поджилки-то? ха-ха!