— Вот и прекрасно. Повиси тут, а мы пойдем!

Я должен сказать, что Глумов увлек меня к Палкину почти насильно. Я шел за ним, подчиняясь его авторитету, но в то же время беспрестанно оглядываясь назад, как будто Балалайкин с высунутым языком гнался за мной по пятам. Глумов с обычною ласковостью успокоивал меня.

— Я — человек не жестокий, — говорил он, — но думаю, что в настоящее время спасительный намек необходим. Так уж эти негодяи нынче расходились и столько их развелось… Помилуй! кровь пьют, обворовывают, а наконец и начисто морить собрались!.. Надо же намек сделать, чтоб хоть немножко поостепенились, мерзавцы!

— Действительно, это нелишнее; но все-таки прошу тебя иметь в виду, что Балалайкин уж язык высунул. Дай мне слово, что пробудешь у Палкина недолго.

— Пробуду столько, сколько требуется, чтоб аппетит удовлетворить. Говорю тебе, что он лжет и, по всем вероятиям, в эту минуту уж лыжи навострил и бежит сломя голову еще кого-нибудь своими проектами соблазнять. Но ежели он и поколеет — неужто же суд не поймет, что иначе в данном случае нельзя было поступить? И неужто ты-то не благодарен мне, что я тебя выручил? Оставим, мой друг, этот разговор.

И точно: Глумов, не торопясь, съел котлетку, выпил бутылку пива и вступил со мною в душевную беседу.

— Столько нынче по городу анекдотов про этих христопродавцев ходит, — говорил он, — что другой, наслушавшись, невольно скажет: какая, однако ж, распутная страна!

— Да, голубчик! даже уж и говорят!

— Завелась эта шайка проходимцев да девиц международного поведения, впились, сосут… Осыпала сетью наши Заманиловки, Погореловки, Проплёванные;* бьются там люди, словно рыба в мотне, ничего не понимают, только чувствуют, что их сейчас жрать будут… Бьются — и только! как будто в этом одном и состоит их провиденциальное назначение. Кто отомстит-то за это — вот ты мне что скажи!

— История после все разберет.