— А по-моему, так и в заправском воре ничего достойного симпатии нет.

— Ремесло у него тяжелое — вот что. Украсть на полтинник, а измучиться на сто рублей — разве это не каторга? Особливо ежели кто еще не забыл, что он в благородном пансионе воспитание получил.

— Например, твой Иван Иваныч?

— А как бы ты думал! Вот я тебе давеча говорил, что у него даже руку кредиторам подать смелости не хватает! у него, которому не дальше как третьего дня стоило только пальцем поманить, чтоб вся эта ватага, сложивши на груди руки крестом, в умилении внимала, ка̀к он, понюхивая табачок, бормочет: купить-продать, продать-купить! Нет, про̀пасть еще в нем совести, про̀пасть! Уж по одному этому, по одной этой несмелости, ты можешь угадывать, какую он ночь должен был провести накануне того дня, как ему «объявиться» пришлось! Чай, и детство-то всё, и невинность вся прошлая, и папенька и маменька, и первая любовь (он за «нею» двадцать тысяч взял, и тут же их, вместе с прочими, ухнул) — всё, всё перед глазами его пронеслось! Это уж не художественные инстинкты всполошились, а кровь, собственная кровь заговорила! И прибавь к этому: он даже не украл, в строгом смысле слова, а только не оправдал доверия… Почему же он совестится и держит себя так, как будто в самом деле украл?

— Да, да, в благородном пансионе воспитывался, похвальные листы получал… Вот и «червонные валеты», и они тоже…

— И их две трети из «питомцев славы» — знаю я и это. Помнишь Дмитриева:

Твои сыны, питомцы славы,

Прекрасны, горды, величавы,

А девы — розами цветут.

— Как же! Как же! Перед приходом твоим только что вспомнил! А помнишь ли, как ты последний стих переделал: И девок розгами секут? Видно, мы уж с малолетства «славу»-то в смешном виде любили представлять!