— И полк стоит, и соседи есть, да, признаться, меня это не интересует. А впрочем, ежели…
Порфирий Владимирыч взглянул на нее, но не докончил, а только крякнул. Может быть, он и с намерением остановился, хотел раззадорить ее женское любопытство; во всяком случае, прежняя, едва заметная улыбка вновь скользнула на ее лице. Она облокотилась на стол и довольно пристально взглянула на Евпраксеюшку, которая, вся раскрасневшись, перетирала стаканы и тоже исподлобья взглядывала на нее своими большими, мутными глазами.
— Это мо́я новая экономка… усердная! — молвил Порфирий Владимирыч.
Аннинька чуть заметно кивнула головой и потихоньку замурлыкала: ah! ah! que j’aime… que jaime… les mili-mili-mili-taires![4] — причем поясница ее как-то сама собой вздрагивала. Воцарилось молчание, в продолжение которого Иудушка, смиренно опустив глаза, помаленьку прихлебывал чай из стакана.
— Скука! — опять зевнула Аннинька.
— Скука да скука! заладила одно! Вот погоди, поживи… Ужо́ велим саночки заложить — катайся, сколько душе угодно.
— Дядя! отчего вы в гусары не пошли?
— А оттого, мой друг, что всякому человеку свой предел от бога положен. Одному — в гусарах служить, другому — в чиновниках быть, третьему — торговать, четвертому…
— Ах да! четвертому, пятому, шестому… я и забыла! И все это бог распределяет… так ведь?
— Что ж, и бог! над этим, мой друг, смеяться нечего! Ты знаешь ли, что́ в Писании-то сказано: без воли божьей…*