Я изумился. Не вопросу, который ничего особенно неожиданного не представлял, но тому феномену, который, в какую-нибудь минуту, совершился в моих глазах. Лицо этого юноши, за минуту перед тем благодушное и даже простоватое, внезапно позеленело и приняло суровые тоны; глаза получили сердитое, чуть не злое выражение; губы побелели и вздрагивали. Так велика была в этом способном молодом человеке готовность восторгаться чужими восторгами и озлобляться чужимы озлоблениями.

— Христос с тобой! что́ ты! — воскликнул я, несколько озадаченный.

— Нет, если вы уж хотите, чтоб я говорил, то я буду говорить. Серьезно спрашиваю вас: с какого права ваша литература нападает на коренные основы нашей жизни? кто дал ей это полномочие? Кто разрешил ей в таком виде представлять семью, собственность… государство?

— Да в каком же, мой друг, в каком?

— В гнусном-с. Повторяю, кто дал ей полномочие судить и рядить?

— Послушай! я только что сейчас доказывал тебе, что литература от самого господа бога снабжена всеми возможными полномочиями… Однако ж так как ты настойчиво возвращаешься к этой теме и при этом, очевидно, имеешь в виду современную русскую литературу, то изволь, будем беседовать. Ты ставишь вопрос прямо: современная русская литература подрывает основы, на которых держится общество… Подумай, однако ж, нет ли тут смешения? Не приписываешь ли ты литературе то, что принадлежит самому обществу или, по крайней мере, той его части, которой специально присвоивается это название? Я, с своей стороны, убежден, что литература наша не только ничего не выдумывает в этом случае, но, довольствуясь одним констатированием, фактов, стоит далеко ниже действительности. Ужели литература разожгла аппетиты Юханцевых, Ландсбергов, Ковальчуковых*? ужели она породила эти легионы сорванцов, у которых на языке — «государство», а в мыслях — пирог с казенной начинкой? Уверяю тебя, не литература произвела эти явления. Аппетиты разожглись сами собой, вследствие наплыва целой массы праздных людей, оставшихся за бортом с упразднением крепостного права.* Конечно, литература не пропустила этого факта; но разве была какая-нибудь возможность игнорировать его? Подумай! ведь требовать от литературы подобного нелепого воздержания значило бы навсегда осудить ее оставаться при анекдотах о пошехонцах.* Ты думаешь, очевидно, что литература наша нарочно цепляется за известные факты, что она предвидит те волнения, которые она должна произвести в обществе, что эти волнения ей нравятся, одним словом, что, не будь вмешательства литературы, не существовало бы ни вопросов, ни волнений. Друг мой! не ты один высказываешь подобные убеждения: они сплошь и рядом высказываются и в самой литературе теми литературными золотарями, которых* целые массы в последнее время загромоздили ее. Но все это — ложь и наглая клевета, и литература, выставляя на позор факты, которые так тебя поражают, не только не подрывает подрытого, но, напротив, пробуждает общественную совесть. Правда, что общество наше — лицемерно и посмеивается над основами «потихоньку», но разве лицемерие когда-либо и где бы то ни было представляло силу, достаточную для существования общества? Разве лицемерие — не гной, не язва, не гангрена? Вот этого-то «права лицемерить» литература и не признает за обществом. Она говорит ему: или держись крепко унаследованных принципов, или кайся! По-моему, такие обличения имеют скорее характер охранительный, нежели разрушительный, и ежели я и сам по временам сетую на современную русскую литературу, то отнюдь не за смелость и настойчивость ее обличений, а, напротив, за то, что она робка, неустойчива и совсем-совсем невлиятельна. Помилуй! один езоповский язык чего стоит! Подумай, ка́к это трудно, изнурительно, почти погано! В состоянии ли ты оценить это?

— Могу, но, признаюсь, не печалюсь об этом. В наше время только и утешаешься, когда видишь, как наша милая литература извивается, словно вьюн на сковороде. Однако ж я готов бы был сделать вам известные уступки, если б дело шло только о логике идей. Но есть логика фактов, mon oncle, и она-то заставляет меня быть осмотрительным. Перед фактами я немею, прихожу в ужас и забываю об идеях. Я понимаю вашу защиту и логически не всегда вижу себя в состоянии опровергнуть ее, но, в то же время, я чувствую, что в ней чего-то недостает, что она не вполне искренна и нечто скрывает. Ведь скрывает — не так ли, mon oncle?

Он так добродушно заглянул мне при этом в лицо и так мило похлопал меня по коленке, что мне и самому невольно подумалось: а что, ведь, может быть, и скрывает?

— Может быть, может быть, друг мой, — ответил я, — ведь всего не сообразишь. Во всяком случае, для меня ясно, что, несмотря на продолжительную беседу, мы оба остаемся при своих показаниях. Что бы я ни говорил, ты охотно будешь признавать справедливость моих доводов, но будешь «чувствовать», что в них чего-то недостает… Отлично. Стало быть, обвинение первое — колебание основ — остается неопровергнутым, но и недоказанным. Дальше?

— Дальше, mon oncle, направление и подбор статей. Разверните любую книжку журнала, любой газетный листок — и вы убедитесь, что все, от первой строки до последней, твердит об одном, смотрит в одну точку.