И что всего приятнее, у этих куколок всегда все принадлежности в уменьшительном. Нет ни руки, ни ноги, ни носа, ни рта, а ручка, ножка, носик, ротик. Это делает речь чрезвычайно учтивою. И притом: ручка-душка, ножка-плутишка, носик-цыпка, ротик-розанчик. А грудка — так это даже сказать нельзя, что́ это такое! Точь-в-точь малюсенькое гнездышко, в котором сидят два беленьких голубо́чка и тихонько под корсетом трепещутся! Ах!

— А помнишь, Наташа, — воскликнул я, — как, бывало, твой Simon[106] возьмет тебя в охапку и унесет неведомо куда… знаешь ли, ведь это было отчасти даже скандально!

— Ах, не вспоминай… я так была тогда счастлива! И опять две слезки.

— А ты как? — спохватилась она, — все такой же… дурной?

Очевидно, что лексикон ее был не разнообразен. Но и это опять-таки мило. Она знает, что она куколка и что les messieurs[107] любят куколок совсем не за лексикон. Они любят потому, что они… дурные. Это слово запало в ее голову, и она повторяет его, как повторяла и ее куколка-maman. Они дурные, но, вместе с тем, они и милые, хотя об этом не принято говорить, а можно только по секрету думать. И maman ее по секрету так думала, и в доказательство, что les messieurs бывают и милые, большая куколка произвела на свет маленькую куколку. Дурные и милые — весь круг ее мыслей тут, а в то же время и весь лексикон. Ужели это не трогательно?

— Ну, что́ обо мне говорить! — ответил я, — нет, ты лучше вот что скажи: где ты это платьице шила?

— У Worth… я всегда у него, весь туалет делаю. Ах, он такой милый! Et gentleman — jusqu’au bout des ongles![108] Когда он снимает мерку, я всегда хохочу. А тебе нравится это платье?

Она инстинктивно встала, подошла к зеркалу, посмотрелась спереди, отошла, потом повернулась, опять отошла, оглянулась и поправила сзади складочку.

— Не правда ли, хорошо?

— Восхитительно!