Так шло дело до упразднения крепостного права. За это время Клубков успел довести свое хозяйство до возможно-цветущего состояния и в момент освобождения, когда прочие его собратия отчасти лукавили, отчасти роптали, он с самодовольством видел, что лично для него крестьянский вопрос разрешился как бы сам собою. Ни уставных грамот он не составлял, ни наделов не отрезывал, а спокойно воспользовался предоставленным ему правом на двухлетний труд «дворовых» людей и, по истечении льготного срока, распустил дворню и начал жить по-новому.
Артемий в это время еще служил и к деяниям отца относился как-то загадочно. В большинстве случаев он избегал говорить об нем, но, в сущности, очевидно, понимал, что отец его делает «дело». Быть может, косвенно он даже содействовал этому «делу», так как даже в то суровое время устройство открытой каторги было вещью не совсем обыкновенною и едва ли могло бы осуществиться без секретной поддержки. Затем прошло три-четыре года по упразднении крепостного права — и Артемий Клубков вдруг куда-то исчез. Говорили, что отец его умер и что сын отправился в «свое место» делать «дела». Прибавляли, что он женился, облекся в полушубок и завел в самом господском доме постоялый двор, с продажей распивочно и навынос, и при нем лавку с крестьянским товаром. Что он самолично присутствует в кабаке, а жену посадил в лавку, что поля содержатся у него в порядке, как было при отце, и что вообще он исключительно поглощен «делом», а мечтаниями не только не увлекается, но совершенно их игнорирует.
Приблизительно эти же сведения получил я о Клубкове и теперь. Расспрашивая об нем старосту Андрея Иваныча, я узнал, что Артемий положительно стряхнул с себя ветхого человека* и весь предался продаже и купле. Имение свое он * ловко округлил, скупая у соседних владельцев земельные обрезки, которые прилегали к его даче*. Благодаря этому у него было теперь и леску довольно, и пустотных покосцев вволю, а собственную землю он всю разделал под пашню, которая приносила не убыток, а доход. Но главную прибыльную статью его бюджета составляло дробное ростовщичество, которое он развел в таких размерах, что чуть не всю округу запутал в своих сетях. Уму его все удивлялись.
— Главная причина, — говорил староста Андрей Иваныч, — на настоящее дело напал и настоящим манером его ведет. Нет нужды, что барин.
И затем, развивая свой тезис дальше, продолжал:
— Он всякую вещь сначала понюхает да на свет посмотрит, а потом уж и настоящее место ей определит. Деготь ли, сало ли, яйцо, перо, мука — все он сейчас сообразит. И ежели что сказал — закон. Сказал: рупь — рупь и бери; сказал: полтина — бери полтину. Вещь-то она, может, два рубля стоит, а он ее за полтину приспособит. И одевается он по-русски, чтобы способнее было.
— Так это-то и есть настоящее «дело»?
— Оно самое. Ноньче уж и господа моды-то бросили, за дело принялись. Только не все умеют, а он умеет. Вон Григорий Александрыч — недалеко ходить — и жадности, и ненависти, всего в нем довольно, а не умеет, да и шабаш.
— Да неужто Григорий Александрыч еще жив?
— Жив, только ума в нем ни капли не осталось. Все мужичья воля взяла, одни скверные слова оставила. Он бы но, как комар, сгиб, да Клубков его еще побаловывает: коё мучки, коё чайку-сахарцу пришлет — этим и живет.