Через четверть часа приятели сидели за столом и оживленно беседовали. Впрочем, говорил почти исключительно один Вожделенский, а Жюстмильё ласково смотрел ему в глаза и распускал рот. От времени до времени упоминалось о Пугачеве в сопровождении нарицательного: «революционер». Допускались предположения: что-то «революционер» теперь делает? ждет, поди, а может быть, и ждать перестал, щи ест?
— Предупреждал я его, — ораторствовал Вожделенский, впадая в учительный тон. — Эй, говорю, Емельян Иваныч! не слишком ли, сударь, прытко! Не послушался — вот на мое и вышло!
— А жалко почтеннейшего Емельяна Иваныча! хоть и по своей отчасти вине, а все-таки жалко! — лицемерил Жюстмильё, подливая в стаканы шампанское.
— Это делает честь вашему доброму сердцу, сударь! — снисходительно похвалил Вожделенский. — Я и сам иногда… по человечеству! Все мы люди, все человеки… Так-то.
Жюстмильё весь, всем существом, так и расцвел от похвалы.
— Нельзя не жалеть, — продолжал Вожделенский, — человек еще в поре, мог бы пользу приносить… Кабы к рукам, так даже прямо можно сказать: золотой был бы человек!.. И вдруг!
— И вдруг! — как эхо, повторил Жюстмильё.
Его самого мутило. Хотя Вожделенский вчера и не высказался определенно насчет департамента Оговорок*, но все-таки кое-что запустил. Очевидно, что-то готовится. Но что именно, что? Переформировка или… Некоторое время Жюстмильё робел и воздерживался от вопросов, но к концу обеда язык его сам собой обнаружил душевную язву.
— Ну, а насчет нашего департамента… слышно? — пролепетал он, освещаясь заискивающей улыбкой.
— Поговаривают-с, — кратко отрезал Вожделенский.