— И от кого ты, поганец, уродился? — кричал он на него, — и как земля тебя, демона, носит? как не задохнешься ты в паскудстве своем? Вот погоди ужо̀! сгною я тебя в остроге! сгною, как пить дам!
И действительно, от времени до времени изобретал какую-нибудь выдумку и сажал Беркутова в острог. А однажды даже и впрямь едва не «сгноил» его в тюрьме. И вот по какому случаю.
В то время относительно доносителей по первым двум пунктам* держались такого правила: коли любишь доносить, то люби и доказать свой донос (по пословице «любишь кататься, люби и саночки возить»), а покуда не докажешь — сиди в остроге. Правило это, мудрое и человеколюбивое, налагало на доносчиков известную узду и вполне оправдалось вакханалиями «слова и дела», которые были еще у всех на памяти. Доносить было и сладко, и жутко. Сладко потому, что донос столь блестящий сразу ставил доносчика в мнении сограждан на недосягаемую высоту; жутко — потому, что тот же донос в случае неудачи мог низвергнуть своего автора на самое дно преисподней.
Начальство не любило блестящих доносчиков. Во-первых, оно но природе своей охотнее утирало слезы,* нежели извлекало их; во-вторых, оно отлично понимало, что в какой-нибудь Тотьме не только двух первых, но и вообще никаких пунктов невозможно и предположить. Поэтому обилие подобных доносчиков считалось карою и вредным усложнением административного механизма. В доносчиках тем охотнее видели беспокойных и даже злонамеренных людей, что страсть к доносам не ограничивалась какою-либо специальностью, но распространялась вообще на всё и на всех. Первые два пункта представляли собой как бы лакомство; обыкновенною же пищею для доносов служили заурядные поступки уездных и губернских чинов. Понятно, что последние пользовались всяким случаем, чтобы подловить хотя тех шустрых негодяев, которые самонадеянно пускались в слишком смелое плавание по безграничному океану ябедничества.
Именно такой грех случился и с Беркутовым. Каким-то образом он не рассчитал себя и вместо пьедестала очутился в остроге. На этот раз он засел там уже не на неделю и не на месяц, как прежде, а на целые годы. Однако ж узы не только не пролили мира в его озлобленную душу, но еще больше ожесточили ее. Ежели, с одной стороны, ему периодически напоминали о представлении доказательств, подтверждающих сделанный им донос, то, с другой стороны, он отвечал на эти напоминания усугублением ябеднической деятельности. Каждый день он являлся в смотрительскую и оттуда наводнял присутственные места доносами и кляузами. Власти смутились. Вышло нечто совсем неожиданное. Заключение Беркутова в острог не только не облегчило движения административного механизма, но чуть было совсем не затормозило его. Беркутов на досуге всех завинил: не только людей, находящихся у кормила, но их жен, своячениц и снох. Чувствовалась потребность во что бы ни стало развязать этот узел, и наконец его развязали тем, что административным порядком водворили ябедника в Пошехонье.
Здесь его встретил тот самый городничий, который так благосклонно выслушивал Андрея Курзанова и дивился его разуму. И встретил, надо сказать правду, неблагосклонно.
— Ты у меня смотри! — кричал на Беркутова городничий, — ябедничать или доносы писать — и боже тебя сохрани! У нас здесь покудова было смирно, так ежели что… сгною, поганца, в остроге! как пить дам, сгною!
Беркутов угрюмо выслушал эту угрозу и ответил на нее тем, что с первой же почтой на все пошехонские власти послал обстоятельный донос.
И в Пошехонье началась такая же суматоха, как в Тотьме. Но так как Беркутов был уже «ябедник заведомый», то на этот раз административный механизм был не особенно затруднен его деятельностью. Прошения и ябеды его оставались без рассмотрения и возвращались ему с надписью.* А городничий, узнав из этих прошений, что он не только мздоимец, но и кровосмеситель, возвращая их доносителю, говорил:
— Уж сгною я тебя в остроге, поганец! убей меня бог, коли не сгною!