— Пошевеливал бы ты, что ли. Часа уж два, поди, едем, а все конца-краю лесу нет!

— Вот сейчас выедем, — уж видко! потом веселее — в горку пойдет.

— Ах, что-то будет! что-то будет? выдержишь ли ты? — обращалась матушка снова ко мне, — смотри ты у меня, не осрамись!

— Постараюсь, маменька.

От меня матушка опять обращалась к лукошку и приподнимала верхний пласт листьев.

— Ничего, сверху еще хороши. Ты, Агашка, смотри: как приедем в Гришково, сейчас же персики перебери!

Я и сам с нетерпением ждал дубровы, потому что оттуда шла повёртка на большую дорогу. Скоро мы выехали из леса, и дорога пошла полями, в гору. Вдали виднелась дуброва, или, попросту, чистая березовая роща, расстилавшаяся на значительное пространство. Вся она была охвачена золотом солнечных лучей и, колеблемая ветром, шевелилась, как живая. Алемпий свистнул, лошади побежали крупною рысью и минут через двадцать домчали нас до дубровы. Рядом с нею, сквозь деревья, виднелась низина, по которой была проложена столбовая дорога.

— Вот когда сущее мученье начнется! — молвил Алемпий, доехав до повёртки и осторожно спуская экипаж по косогору. — Конон! иди вперед, смотри, все ли мостовины-то целы!

Да, это было мученье. Мостовник, только изредка пересекаемый небольшими полосами грунтовой дороги, тянулся более шести верст. Мостовины посередине сгнили и образовали выбоины, в которые с маху ударялись колеса экипажа. Случалось, что пристяжная ступала на один конец плохо утвержденной мостовины и тяжестью своей приподнимала другой конец. По обеим сторонам расстилалось топкое, кочковатое болото, по которому изредка рассеяны были кривые и низкорослые деревца; по местам болото превращалось в ржавые бочаги, покрытые крупной осокой, белыми водяными лилиями и еще каким-то растением с белыми головками, пушистыми, как хлопчатая бумага. Матушка держалась за край дверцы и шептала:

— Помяни, господи, царя Давида и всю кротость его! Помяни, господи… Тише! тише! Куда сломя голову скачешь! Агашка! да держи же персики! ах, чтоб тебя! Помяни, господи…