— Что, Матренка, опять ветром надуло?
Так-таки в упор и сказал, не посовестился… А она между тем ничего Степану Васильичу дурного не сделала. Напротив, даже жалела его, потому что никто в доме, ни матушка, ни гувернантки, его не жалели и все называли балбесом.
Новый грех напомнил Матренке и о старом грехе. Проснулось чувство матери. Сын у нее был хоть и не «настоящий», а все-таки сын… Где-то он теперь, Макарка бессчастный? лежит, чай, мокрый, в зыбке, да сосет соску из ржаного хлеба… Правда, что Ненила, которой его «в дети» отдали, доброй бабой слыла, да ведь и у добрых людей по чужом ребенке сердце разве болит? Добра-добра, а все-таки не родная мать. Узнает ли когда-нибудь Макарка, что у него своя, кровная мать была? Или, быть может, она так и умрет, не сказавшись сынку!
Что побудило ее пойти на грех? склонность ли сердечная, или просто молодая кровь заговорила? Думается, что последнее предположение вернее. В той среде, в которой она жила, в той каторге, которая не давала ни минуты свободной, не существовало даже условий, при которых могла бы развиться настоящая сердечная склонность. Дворня представляла собой сборище подъяремных зверей, которые и вожделели, как звери. Вожделели урывками, озираясь по сторонам, не дозволяя себе лишней ласки и разбегаясь, как только животный инстинкт был удовлетворен. Встретился Ермолай-шорник — инстинкт устремился к нему: но если б, вместо Ермолая, явился ткач Дмитрий — инстинкт не отвернулся бы и от него. Одна разница со зверьми: последние вожделеют безнаказанно, а она, «девка» Матренка, должна за свои вожделения ждать кары.
То ли дело господа! Живут как вздумается, ни на что им запрета нет. И таиться им не в чем, потому что они в свою пользу закон отмежевали. А рабам нет закона; в беззаконии они родились, в беззаконии и умереть должны, и если по временам пытаются окольным путем войти в заповедную область, осеняемую законом, то господа не находят достаточной казни, которая могла бы искупить дерзновенное посягательство.
Увы! нет для раба иного закона, кроме беззакония. С печатью беззакония он явился на свет; с нею промаячил постылую жизнь и с нею же обязывается сойти в могилу. Только за пределами последней, как уверяет Аннушка, воссияет для него присносущий свет Христов… Ах, Аннушка, Аннушка!
* * *
Наконец все выяснилось. Матренка созналась, что находится в четвертом месяце беременности, но при этом до такой степени была уверена в неизбежности предстоящей казни, что даже слова о пощаде не вымолвила.
— Ну, теперь жди жениха и собирайся в дальний путь! — сказала ей матушка.
Матренку одели в затрапезное платье, вывороченное наизнанку, и сняли с нее передник, чтобы беременность для всех была очевидна (в числе этих «всех» были и господские дети). Вероятно, этим хотели действовать на девичий стыд, забывая, что имели дело с существами, которые от рождения были фаталистически отмечены печатью звериного образа. Сверх того, виноватой запретили показываться на глаза старому барину, от которого вообще скрывали подобного рода происшествия, из опасения, чтобы он не «взбунтовался» и не помешал Немезиде выполнить свое дело.