— Рад, Прокошка?

— Чему, сударь, радоваться!

— По глазам вижу, что рад. Дашь ты стречка от меня!

— Неужто, сударь, вы так обо мне полагаете? Кажется, я…

И так далее.

Поговорив немного, Федор Васильич отошлет Прокофья и всплакнет:

— Добрый он! добрые-то и все так… А вот Петрушка… этот как раз… Что тогда делать? Сбежит Петрушка, сбежит ключница Степанида, сбежит повар… Кто будет кушанье готовить? полы мыть, самовар подавать? Повар-то сбежит, да и поваренка сманит…

Посидит, потужит — и опять всплакнет.

Струнников еще не стар — ему сорок лет с небольшим, но он преждевременно обрюзг и отяжелел. От чрезмерной ли еды это с ним сталось или от того, что реформа пристигла, — сказать трудно, но, во всяком случае, он не только наружно, но и внутренно изменился. Никогда в жизни он ничем не тревожился и вдруг почувствовал, что все его существо переполнилось тревогой. Всего больше его мучило то, что долги стало труднее делать. Соседи говорят: такое ли теперь время, чтобы деньги в долги распускать! Богатеи из крестьян тоже развязнее сделались. Отказывают без разговоров, точно и не понимают, что ему до зарезу деньги нужны. А некоторые, которым он должен был по простым запискам, даже потребовали, чтобы расписки были заменены настоящими документами. Намеднись сунулся он к Ермолаичу, а тот ему:

— Нет, Федор Васильич, вы и без того мне десять тысяч серебрецом должны. Будет.