— А я тут при чем? что̀ ты ко мне пристал? Я разве причинна, что дом у вас сгнил?

— Я не к тому… та̀к, доложить пришел… Как бы потом в ответе не быть…

— Лежит она, что ли?

— Пока еще бродит… кашель дюже одолел. Так бьет, так бьет, что ни на что не похоже… на бок жалуется…

— Что̀ ж я-то могу?… Бог милостив, отходится. За доктором, коли что, пошлите.

С тем староста и ушел. Матушка, впрочем, несколько раз порывалась велеть заложить лошадей, чтоб съездить к сестрицам; но в конце концов махнула рукой и успокоилась.

На святках староста опять приехал и объявил, что Ольга Порфирьевна уж кончается. Я в это время учился в Москве, но на зимнюю вакацию меня выпросили в Заболотье.* Матушка в несколько минут собралась и вместе с отцом и со мной поехала в Уголок.

Домишко был действительно жалкий. Он стоял на юру, окутанный промерзлой соломой и не защищенный даже рощицей. Когда мы из крытого возка перешли в переднюю, нас обдало морозом. Встретила нас тетенька Марья Порфирьевна, укутанная в толстый ваточный капот, в капоре и в валеных сапогах. Лицо ее осунулось и выражало младенческое отупение. Завидев нас, она машинально замахала руками, словно говорила: тише! тише! Сзади стояла старая Аннушка и плакала.

Ольга Порфирьевна уже скончалась, но ее еще не успели снять с постели. Миниатюрная головка ее, сморщенная, с обострившимися чертами лица, с закрытыми глазами, беспомощно высовывалась из-под груды всякого тряпья, наваленного ради тепла; у изголовья, на стуле, стоял непочатый стакан малинового настоя. В углу, у образов, священник, в ветхой рясе, служил панихиду.

Матушка заплакала. Отец, в шубе и больших меховых сапогах, закрывал рукою рот и нос, чтоб не глотнуть морозного воздуха.