— Уж извините, сударь! работница, дура, оплошала.

— То-то же! это не хорошо! везде нужен порядок!

— Иван Онуфрич, чай готов!

Хрептюгин принимает из рук своей супруги чашку изумительнейшего ауэрбаховского фарфора и прихлебывает, как благородный человек, прямо из чашки, не прибегая к блюдечку. Но Анна Тимофевна, несмотря на все настояния Ивана Онуфрича, не умеет еще обойтись без блюдечка, потому что чай обжигает ей губы. Сверх того, она пьет вприкуску. Халатов и Боченков закуривают сигары; Хрептюгин, с своей стороны, также вынимает сигару, завернутую в лубок — столь она драгоценна! — с надписью: bayadère[57], и, испросив у дам позволения (как это завсегда делается в благородных опчества́х), начинает пускать самые миниятюрные кольца дыма.

— Ведь вот, кажется, пустой напиток чай! — замечает благодушно Иван Онуфрич, — а не дай нам его китаец, так суматоха порядочная может из этого выйти.

— А какая суматоха? — возражает Боченков, — не даст китаец чаю, будем и липовый цвет пить! благородному человеку все равно, было бы только тепло! Это вам, брюханам, будет худо, потому что гнилье ваше некому будет сбывать!

— Фи, Прохор Семеныч! — говорит Аксинья Ивановна, — какие вы выраженья всё употребляете!

— А правда ли, батюшка Иван Онуфрич, в книжках пишут, будто чай — зелие, змеиным жиром кропленное? — спрашивает хозяин.

Хрептюгин благосклонно улыбается.

— В каких же это, Архип, книжках написано?