— Ну тебя, — говорю, — до обедов ли мне теперя! Ты мне-ка эту петлю на шею навязала!

— Бога ты не боишься, Нил Федотыч! — говорит баба, — божью тварь призрел-обогрел, а поди-ка ругаешься, словно на большую дорогу на разбой ходил!

Пришли это сумеречки; изладил я санишки; обвязали мы бауньку вожжами, чтоб не болталась, и тронулся я с нею в поле. Бегу, знашь, с санишками-то, а сам все оглядываюсь. И что я в это время муки принял — рассказать не умею. Из кажного словно окошечка голова выглядывает, даже месяц сверху светит, и тот будто смотрит: что, дескать, ты, злодей, делаешь!.. Сапожнишки-то я загодя скинул, в однех портянках пошел — и те скрипят, проклятые, словно звон по улице раздается. Бегу я это и не думаю ничего; все это одна у меня в голове дума: «Куда же, мол, это поле запропастилося! было, кажется, рукой подать, а теперь вот словно час бегу — не добегу, да и полно»… Однако прибежал-таки к гуменникам, свалил свою ношу и драло домой…

Сижу я дома, а меня словно лихоманка ломает: то озноб, то жарынь всего прошибает; то зуб с зубом сомкнуть не могу, то весь так и горю горма. Целую ночь надо мной баба промаялась, ни-ни, ни одной минуточки не сыпа́л. На другой день, раным-ранехонько, шасть ко мне дядя Федот в избу.

— Слышал? — говорит.

— Нет, мол, не слыхал.

— У Куземки тело, говорит, по-за гумном оказалося.

— Ой ли? — говорю, а самого так и ломит лихоманка.

— Да, — говорит, — тело; сотский уж к становому угнал; да что ты словно трясешься весь?

— Да что, — говорю, — лихоманка всего истрепала: и то за всю ночь ни на минутую не сыпа́л… Да како же, мол, тако тело, Потапыч, оказалося?