Оба друга равно стояли грудью за страждущее и угнетенное человечество; разница состояла только в том, что Беобахтер, как кандидат философии, непременно требовал ррразрррушения, а Алексис, напротив того, готов был положить голову на плаху, чтоб доказать, что период разрушения миновался и что теперь нужно создавать, создавать и создавать …

— Ну, клади! — говорил Беобахтер самым равнодушным голосом, делая при этом обычное движение разжатою рукою сверху вниз и уж совсем приготовившись отмахнуть Алексису его легковесную голову.

Но Алексис головы не клал.

— Уж ты не коварствуй, — возглашал Беобахтер мелодическим голосом в ту минуту, когда вошел Иван Самойлыч, — ты не уклоняйся, а говори прямо: любишь или не любишь? любишь — так прочь их, с лица земли их — вот что! А иначе не любишь!

— Однако ж, за что ж их с лица земли? — заметил, с своей стороны, Алексис, — я, право, никак не могу понять этого ригоризма…

И действительно, по лицу Алексиса можно было угадать, что он точно никак не мог понять.

Кандидат философии крошечным сжатым кулачком описал самую незаметную дугу.

— И знать ничего не хочу, и видеть ничего не хочу! — говорил он медовым своим голоском, — и не представляй ты мне своих резонов! все это софизмы, любезный друг! Не любишь, говорю тебе, не любишь — и все тут! Так бы и сказал с первого слова! Разрушить, говорю тебе, ррразрушить — вот что нужно! а прочее все вздор!

И господин Беобахтер сделал несколько аккордов на гитаре и запел совершенно особенную и крайне затейливую бравуру, но запел таким голосом, как будто гладил кого-нибудь по головке, приговаривая: «Паинька, душенька! умница, миленький!»

— Странно, однако ж!.. — заметил после некоторого молчания, собравшись с мыслями, Алексис.