Но его не пустили; Мичулин вздумал было силой прорваться на лестницу; но два дюжие парня крепко держали его за руки и не хотели никак выпустить. Началась борьба; отчаяние, казалось, удесятерило его силы; он уже заносил ногу за порог, он был уж на лестнице, как вдруг у самого его носа, неизвестно откуда, вырос удивительного размера городовой, а в ушах пренеприятно зазвучало: «А куда ты, шаромыга, лезешь?»
На такую апострофу[93] Иван Самойлыч почел за нужное отвечать, что он вовсе не шаромыга, а привык, дескать, к обращению деликатному и тонкому; но городовой, по-видимому, и знать не хотел деликатного обращения. Ему вдруг очень ясно представилось, что шаромыга-то ведь грубит, тогда как на самом деле Иван Самойлыч только оправдывался и объяснял, что вот, дескать, так и так и больше ничего…
— А! ты еще грубить — ты еще рассуждать! Эй, кто там — взять его и распорядиться!
Не успел господин Мичулин оглянуться, как подле него очутилось три помощника, хотя и гораздо меньших размеров, нежели городовой. Все четверо схватили его и повели на улицу.
Тщетно умолял Иван Самойлыч городового отпустить, тщетно соблазнял он его, показывая в руке уцелевшие у него два двугривенных… тщетно! городовой бесстрастно шел возле и не только понуждал его за рукав, но даже для того, чтоб публично выразить свое бескорыстие, орал во все горло:
— И, что ты! бог с тобой! — да я тебя за сто рублев не выпущу! Ты, брат, знай свои порядки, ты, брат, слушайся, коли начальство приказывает, — вот что!
А народу собралась целая толпа, а в толпе-то смех, в толпе-то веселье: взяли, дескать, барина в немецком платье!
— Эвося! — говорит бородатый молодец, уже поднявший было полу своего бараньего тулупа, чтоб утереть нос, и оставшийся в положении совершенного изумления, — глянь-ка, брат Ванюха! — глянь-ка, кургузого ведут!..
— Что, видно, ваша милость прогуливаться изволите? — подхватывает другой, тоже, по-видимому, очень бойкий молодец.
— Ги-ги-ги! — отозвался известный Ивану Самойлычу голос девушки, жившей своими трудами.