— Ну вот, мой друг! — сказала она, когда за обедом подали на блюде великолепнейшего из индюков, когда-либо оглашавших воздух своим курлыканьем, — вот ты хотел меня давеча обидеть… сознайся же теперь, что ты был несправедлив ко мне!

— Маменька! — отвечал Яшенька, сконфуженный и растроганный, — позвольте мне доложить вам, что вы примернейшая из матерей!

Через неделю портной Семка принес совсем готовую поддевку и примерил ее на барчонке. Оказалось, что поддевка была сшита в самый раз и плотно облегала формы Яшеньки; но за всем тем в ней был один порок, который Яшенька не преминул заметить тотчас же. У Базиля поддевка сзади оттопыривалась и представляла приятную округлость, а у Яшеньки она просто висела.

— Это, брат, нехорошо! — сказал Яшенька, — надо, чтоб она оттопыривалась, как у Василия Петровича.

— А на чем же ей оттопыриваться-то! — отвечал Семка угрюмо, — у табуркинского барчонка склад-от женский, так она и оттопыривается… Да и бархат у него на поддевке… настоящий бархат, а не плис!

— Как плис! что ты врешь! разве это плис?

— Так неужто ж бархат!

Семка презрительно улыбнулся, сказав это. Яшенька покраснел; он уже чувствовал, как вдруг вся кровь закипела в его жилах, он сознавал уже себя способным на всякую дерзость; но покуда он шел в маменькину комнату, волнение его постепенно утихало, и в сердце остался только крошечный осадок горечи, который, впрочем, и отозвался в благодарственной его речи к маменьке.

— Позвольте поблагодарить вас, милая маменька, — сказал он, целуя руку у Натальи Павловны, — за прекрасную плисовую (тут голос его как будто оборвался и задребезжал) поддевку, которою вам угодно было подарить меня… Я употреблю все усилия, чтобы заслужить эту новую ко мне вашу ласку…

И вместе с тем, как бы опасаясь, чтобы язык его не высказал более, нежели сколько следует, он тотчас же по произнесении этой речи повернулся спиной и удалился из комнаты.