Тогда бригадир вдруг засовестился. Загорелось сердце его стыдом великим, и стоял он перед глуповцами и точил слезы. («И все те его слезы были крокодиловы», — предваряет летописец события.)
— Мало ты нас в прошлом году истязал? Мало нас от твоей глупости да от твоих шелепов смерть приняло? — продолжали глуповцы, видя, что бригадир винится. — Одумайся, старче! Оставь свою дурость!
Тогда бригадир встал перед миром на колени и начал каяться. («И было то покаяние его аспидово», — опять предваряет события летописец.)
— Простите меня, ради Христа, атаманы-молодцы! — говорил он, кланяясь миру в ноги, — оставляю я мою дурость на веки вечные, и сам вам тоё мою дурость с рук на руки сдам! только не наругайтесь вы над нею, ради Христа, а проводите честь честью к стрельцам в слободу!
И, сказав это, вывел Домашку к толпе. Увидели глуповцы разбитную стрельчиху и животами охнули. Стояла она перед ними, та же немытая, нечесаная, как прежде была; стояла, и хмельная улыбка бродила по лицу ее. И стала им эта Домашка так люба, так люба, что и сказать невозможно.
— Здорово живешь, Домаха! — гаркнули в один голос граждане.
— Здравствуйте! Ослобонять пришли? — отвечала Домашка.
— Охотой идешь в опчество?
— Со всем моим великим удовольствием!
Тогда Домашку взяли под руки и привели к тому самому анбару, откуда она была, за несколько времени перед тем, уведена силою.