В-третьих, помпадурову жену лишили последнего утешения: запретили есть печатные пряники.
В-четвертых, с Бламанжеем поступили до того скверно, что даже невозможно сказать…
«Здравствуй, милая, хорошая моя!»*
Кому из петербургских обывателей не известен Дмитрий Павлыч Козелков? Товарищи и сверстники звали его Митей, Митенькой, Козликом и Козленком; старшие, завидевши его, улыбались, как будто бы у него был нос не в порядке или вообще в его физиономии замечалось нечто уморительное*. Должность у Козелкова была не мудреная: выйти в двенадцать часов из дому в департамент, там потереться около столов и рассказать пару скандалёзных анекдотов, от трех до пяти погранить мостовую на Невском, потом обедать в долг у Дюссо, потом в Михайловский театр*, потом… потом всюду, куда ни потянет Сережу, Сережку, Левушку, Петьку и прочих шалунов возрождающейся России. Вот и все. Козелков прожил таким образом с самого выхода из школы до тридцати лет и все продолжал быть Козленком и Митенькой, несмотря на то что по чину уж глядел в превосходительные*. Старшие все-таки улыбались при его появлении и находили, что в его физиономии есть что-то забавное, а сверстники нередко щелкали его по носу и на ходу спрашивали: «Что, Козлик, сегодня* хватим?» — «Хватим», — отвечал Козлик, и продолжал гранить тротуары на Невском проспекте, покуда не наступал час обедать в долг у Дюссо, и не обижался даже за получаемые в нос щелчки.*
Но в тридцать лет Козелкова вдруг обуяла тоска. Перестал он рассказывать скандальные анекдоты, начал обижаться даваемыми ему в нос щелчками, и аккуратнее прежнего пустился ловить взоры начальников. Одним словом, обнаружил признаки некоторой гражданственной зрелости.
— Митька! да что с тобой, шут ты гороховый? — спрашивали его сверстники.
— Mon cher! мне уж все надоело!
— Что́ надоело-то?
— Все эти Мальвины…* Дюссо… одним словом, эта жизнь без цели, в которой тратятся лучшие наши силы!
— Повтори! повтори! как ты это сказал?