— Вы полагаете?
— Верно-с. И почнут они промежду себя считаться… а дня этак за два до срока вашество и напомните, что скоро, дескать, и по домам пора… Шары в руки, и дело с концом-с!
— Гм… это недурно. Благодарю.
Правитель канцелярии давно уж ушел, а Козелков все ходит по комнатам и все о чем-то думает, а по временам посматривает на окна либерала Собачкина, за которыми виднеются курящие и закусывающие фигуры.
Предложенная правителем канцелярии программа понравилась ему. Мало-помалу он до того вошел во вкус ее, что даже заподозрил, что он совсем не Козелков, а Меттерних. «Что такое дипломация?» — спрашивает он себя по этому случаю и тут же сгоряча отвечает: «Дипломация — это, брат, такое искусство, за которое тебе треухов надавать могут!» Однако и на этой горестной мысли он долго не останавливается, но спешит к другой и, в конце концов, даже приходит в восторженность. «Дипломация, — говорит он, — это все равно что тонкая, чуть-чуть приметная паутина: паук стелет себе да стелет паутину, а мухи в нее попадают да попадают — вот и дипломация!»
— A nous deux maintenant![42] — воскликнул он, весело потирая руки и обращаясь к какому-то воображаемому врагу, — посмотрим! посмотрим, messieurs, чья дипломация одержит победу!
A messieurs совсем и не воображали, что Дмитрий Павлыч строит против них ковы. Они в это время закусывали, прохаживались по «простячкам», приготовлялись публично «проэкзаменовать» мировых посредников за их предерзостные поступки* и вообще шутили обычные шутки.
Уже начинали спускаться сумерки, и на улицах показалось еще больше усиленное движение, нежели утром. По так называемой губернаторской улице протянулась целая вереница разнообразнейших экипажей; тут были и пошевни, запряженные лихими тройками, украшенными лентами и бубенчиками с малиновым звоном, и простые городские сани, и уродливые, нелепо-тяжелые возки, и охотницкие сани, везомые сильными, едва сдерживаемыми рысаками. В пошевнях блистали наезжие львицы, жены местных аристократов; охотницкими санями и рысаками щеголяли молодые наезжие львы. По временам какая-нибудь тройка выезжала из ряда и стремглав неслась по самой середке улицы, подымая целые облака снежной пыли; за нею вдогонку летело несколько охотницких саней, перегоняя друг друга; слышался смех и визг; нарумяненные морозом молодые женские лица суетливо оборачивались назад и в то же время нетерпеливо понукали кучера; тройка неслась сильнее и сильнее; догоняющие сзади наездники приходили в азарт и ничего не видели. Тут был и Коля Собачкин на своем сером, сильном рысаке; он ехал обок с предводительскими санями и, по-видимому, говорил нечто очень острое, потому что пикантная предводительша хохотала и грозила ему пальчиком; тут была и томная мадам Первагина, и на запятках у ней, как дома, приютился маленький Фуксёнок*; тут была и величественная баронесса фон Цанарцт*, урожденная княжна Абдул-Рахметова, которой что-то напевал в уши Сережа Свайкин. Одним словом, это была целая выставка, на которую губерния прислала лучшие свои цветы и которая могла бы назваться вполне изящною, если бы не портили общего впечатления девицы Лоботрясовы, девицы пожилые и скаредные, выехавшие на гулянье в каком-то лохматом возке, запряженном тройкой лохматых же кляч.
Козелков смотрел из окошка на эту суматоху и думал: «Господи! зачем я уродился сановником! зачем я не Сережа Свайкин? зачем я не Собачкин! зачем даже не скверный, мозглявый Фуксёнок!» В эту минуту ему хотелось побегать. В особенности привлекала его великолепная баронесса фон Цанарцт. «Так бы я там…» — говорил он и не договаривал, потому что у него дух занимался от одного воображения.
И в самом деле, он ничего подобного представить себе не мог*. Целый букет разом! букет, в котором каждый цветок так и прыщет свежестью, так и обдает ароматом! Сами губернские дамы понимали это и на все время выборов скромно, хотя и не без секретного негодования, стушевывались в сторонку.