— Видно ли из ее обращения то, что она вас любит?
— Нет, но она стояла на коленях в то время, как я кончал свою молитву.
— Оставалась ли она на коленях, когда вы встали?
— Нет, она тоже встала.
— Итак, — сказал Тимофей себе самому, глядя на прекрасную, бледную Маттэю, в смущении слушавшую этот разговор, в котором она ничего не понимала, — бедная безумная девушка! Еще не поздно спасти тебя от себя самой. — Затем он обратился к ней несколько холодным тоном:
— Что должен я попросить от вашего имени у моего господина?
— Увы! Я сама не знаю! — отвечал Маттэа, разражаясь слезами. — Я прошу защиты и крова у того, кто захочет мне дать их; разве вы не перевели ему то письмо, которое я писала ему утром? Вы видите, что я ранена и в крови. Меня притесняют и так дурно со мной обращаются, что я не могу оставаться больше ни одного часа в родительском доме, я хочу сейчас же искать приюта у моей крестной матери, княжны Гики; но она не захочет надолго избавить меня от тех несчастий, которые меня угнетают и от которых я хочу избавиться навсегда; она слишком слаба и боязлива. Если Абдул предупредит меня о дне своего отъезда и позволить уехать в Грецию на его бригантине, я убегу и буду всю жизнь работать в его мастерских, чтобы доказать ему свою благодарность…
— Должен ли я сказать: также вашу любовь? — сказал Тимофей почтительным тоном.
— Не думаю, чтобы об этом была речь в моем письме, и в том, что я только что вам сказала, — отвечала Маттэа, переходя от мертвенной бледности к яркой краске гнева. — Я нахожу ваш вопрос жестоким и странным в моем положении; до сих пор я верила в вашу дружбу, теперь же вижу, что мой шаг лишил меня вашего уважения. Я спрашиваю вас, что в нем доказывает, что я люблю Абдул-Амета?
— Хорошо, — подумал Тимофей. — У этой девушки нет разума, но есть честь.