Я оставил дверь своей комнаты отрытой. Других путешественников, кроме нас, не было, и эта славная сельская гостиница Амбруаза была до такой степени спокойна, что от меня не ускользало ничего из происходившего в ней.
Вдруг я услыхал громкий шелест юбок в конце коридора. Я бросился туда, воображая, что красавица решилась выйти, но передо мной только промелькнуло нарядное шелковое платье в руках горничной. Должно быть, она только что вынула его из сундука, ибо за несколько минут перед тем к гостинице прибыл еще мул, нагруженный ящиками и картонками. Это обстоятельство внушило мне надежду, что здесь прогостят несколько дней. Но каким долгим казался мне сегодняшний день, конец которого я так ждал! Неужели этот день совсем потерян для моей любви? Что бы мне придумать для того, чтобы наполнить его, или чтобы заставить взять назад то установление приличий, благодаря которому меня держали на расстоянии?
Я выдумал тысячу планов, один безумнее другого. То я хотел переодеться торговцем редких агатов для того, чтобы быть допущенным в это святилище, дверь которого ежеминутно отворялась. То я собирался бежать за каким-нибудь вожаком медведей и заставить рычать этого зверя так, чтобы путешественницы показались в окне. Мне также захотелось выстрелить из пистолета, чтобы поднять тревогу в доме — подумают, что случилось несчастье, пошлют, быть может, справиться о моем здоровье, и даже если я легонько себя раню…
Это сумасбродство до того прельстило меня, что я чуть было не привел его в исполнение. Наконец, я остановился на менее драматическом решении и вздумал играть на гобое. По мнению отца, бывшего хорошим музыкантом, я играл на нем очень хорошо, а те музыканты, что бывали в нашем доме, охотно соглашались с ним. Моя дверь была настолько удалена от двери г-жи де-Вальведр, что моя музыка не мешала ее сну, если она спала, а если она не спала, что было более чем вероятно ввиду частых входов к ней ее горничной, то она могла пожелать узнать имя такого милого виртуоза.
Но какова была моя досада, когда, посреди моей лучшей арии, в мою дверь скромно постучался лакей и обратился ко мне со следующей речью, со столь же смущенным, сколько почтительным видом:
— Прошу барина извинить меня. Но если только барину не желательно непременно упражняться на своем инструмент в гостинице, то вот моя барыня, которой очень нездоровится, нижайше просить барина…
Я показал ему знаком, что он может прекратить потоки своего красноречия, и досадливо положил свой инструмент назад в футляр. Значит, она непременно хотела спать! Досада моя перешла в какую-то ярость, и я стал желать ей дурных снов.
Но не прошло и четверти часа, как лакей снова появился. Г-жа де-Вальведр благодарила меня, но так как и при тишине она не могла спать, то разрешала мне снова приниматься за мои музыкальные упражнения. Заодно она спрашивала, не могу ли я одолжить ей какую-нибудь книгу, лишь бы это было сочинение беллетристическое, а не научное. Лакей так хорошо исполнил это поручение, что я подумал, что на этот раз он заучил его наизусть. Вся моя дорожная библиотека состояла из пары новых романов маленького формата женевских дешевых изданий и крошечной анонимной книжонки, которую я колебался с минуту присоединить к моей посылке и которую, наконец, сунул туда или, вернее, бросил внезапным движением, с волнением человека, сжигающего свои корабли.
Эта тонкая книжонка была сборником стихотворений, напечатанных мною в 20 лет под прикрытием анонима. Издал ее мой дядя-книгоиздатель, баловавший и ободрявший меня, тогда как отец предупреждал меня, что я сделаю умно, если не компрометирую его и моего имени из удовольствия напечатать такие пустячки.
«Я не нахожу, чтобы твои стихи были очень плохи, — сказал мне тогда мой добрый отец, — некоторые вещи мне даже нравятся. Но раз ты хочешь сделаться писателем, то довольно с тебя выпустить эту книжку в виде пробного шара и не называть своего имени, если ты желаешь узнать, что именно о ней думают. Если ты сумеешь промолчать, то этот первый опыт принесет тебе пользу. А если не утерпишь, и книгу твою осмеют, то, во-первых, тебе будет досадно, а во-вторых, ты создашь себе неприятное начало, которое потом будет трудно заставить забыть».