Девочка сочинила свою партию очень верно. Аделаида нашла, что она правильна, но вульгарна, и указала ей нужные изменения, которые та стала обсуждать, потом поняла и сейчас же привела в исполнение. Этого короткого и веселого урока было достаточно, чтобы дать понять опытному уху, что девочка богато одарена, а та уже вполне музыкантша, одушевленная истинным творческим огнем. Она была также и поэтом; на другой день я услыхал от нее другие стихи на разных языках, которые она декламировала или пела с сестрой, заставляя таким образом ту снова проходить шутя уже приобретенные сведения. Несмотря на ее старания, сочиняя, быть всегда доступной пониманию и даже вкусу девочки, меня поразили необычайные чистота формы и возвышенность ума. Сначала я считал себя только под обаянием этих двух юношеских голосов, таинственный шепот которых ласкал ухо, как ропот воды и шелест ветерка в траве и листве. Но когда они ушли, я стал записывать все, запечатлевшееся в моей памяти, и почувствовал себя удивленным, обеспокоенным, почти подавленным. Эта восемнадцатилетняя девственница, для которой слово любовь не представляло иного смысла, кроме высокой метафизики, оказывалась вдохновеннее меня, царя бурь, будущего поэта страсти! Я перечитал все, написанное мной за три дня, и в сердцах все изорвал.

А между тем, говорил я сам себе, стараясь утешить себя от понесенного мной поражения, я владею сюжетом, очагом жара, чего эта созерцательная невинность не имеет. Она воспевает одну природу, светила, растения, скалы. Человек отсутствует в этом унылом творчестве, которое выражается у нее, правда, в оригинальных символах, но воспламенить которое она не в силах… Неужели я позволю рифмоплетству пансионерки отвлечь себя от своего пути?

Я вздумал сжечь плоды творчества Аделаиды на пепле моих собственных. Но предварительно я их перечитал и влюбился в них против воли. И серьезно влюбился. Это показалось мне новее всего того, что сочиняли известные поэты, а великая прелесть этих монологов молодой души, стоящей лицом к лицу с Богом и природой, происходила именно от полного отсутствия деятельного влияния личности. Ничто не выдавало девушку, чувствующую себя прекрасной и стремящейся к водной поверхности лишь как к зеркалу, в которое она может смотреться. Ее молодая душа не была видимым образом, это был светлый дух, паривший над светом, голос, певший в небесах, и когда она употребляла слово «я», это было от имени Розы, от имени детства. Точно этот херувим с лазоревыми глазками имел один право возвышать голос в концерте мироздания. Это была непонятная чистота выражений, поразительно возвышенные мнения и чувства, и полное забвение самой себя… естественное забвение или добровольное намерение стушеваться. Неужели это тихое пламя уже истребило живучесть молодости? Или оно в ней дремало, сдерживалось, и это ангельское обожание к автору прекрасного, — так она называла Бога, — вводило в обман еще не сознавшую себя женскую страсть?

Я терялся в этом анализе, а некоторые религиозные порывы, некоторые стихи, выражавшие восторг умной созерцательности, врезались в мою память до того, что даже досаждали. Я пробовал изменить их выражения для того, чтобы присвоить их себе. Но я не мог найти ничего лучше, я не находил даже ничего другого для передачи такого глубокого и чистого волнения.

— О девственность, — вскрикивал я со страхом, — неужели же ты апогей умственной силы, как и апогей физической красоты?

Сердце поэта ревниво. Это восхищение, охватившее меня внутренне, сделало меня угрюмым и внушило мне к Аделаиде уважение, смешанное с отвращением. Напрасно хотел я бороться с этим нехорошим инстинктом; я поймал себя на том, что в тот же вечер прислушивался к ее урокам сестре с желанием открыть в ней тщеславие и педантизм. Данных у меня на это могло бы быть достаточно, если ее скромность не была так действительна и безусловна.

В разговоре она заставила Розу повторить, проходя по саду, наименования всех растений цветника, всех камешков аллеи, всех мелькавших мимо них насекомых. Я слышал, как они отходили и возвращались к стене, быстро продолжая называть, обе очень веселые: одна, уже многому научившаяся благодаря природной способности, пыталась взбунтоваться против требуемого от нее внимания, заменяя комично затейливыми именами ее собственного изобретения позабытые ею научные имена; а другая, силой преданной делу воли, сохраняла неизменное терпение и убедительную веселость. Я пришел в восторг от последовательности, целостности и порядка ее урока. В эту минуту она не была ни поэтом, ни музыкантшей. Она была настоящей дочерью, превосходной ученицей ученого Обернэ, самого ясного и приятного из профессоров, по мнению моего отца и всех тех, кто его слышал и кто был способен ценить его. Аделаида походила на него умом и характером, так же как и лицом. Она была не только первой красавицей, существовавшей, быть может, в ту эпоху; она была также самая ученая и самая достойная любви, а вместе с тем, самая мудрая и самая счастливая.

Любила ли она Вальведра? Нет, она не ведала несчастной и невозможной любви, эта ясная и трудолюбивая девушка! Чтобы убедиться в этом, достаточно было видеть, с какой свободой ума и какой материнской заботливостью она обучала свою младшую сестру. Это была прелестная борьба между скороспелой зрелостью и детской неугомонностью. Роза постоянно пыталась избавиться от методы и забавлялась тем, что прерывала и путала все шутками или несвоевременными вопросами, перемешивая царства природы, заговаривая о пролетающей бабочке, когда ей говорили о фукусе бассейна, или о песчинке, когда дело шло об осе. Аделаида отвечала на шутку еще более сильной насмешкой и описывала всякую всячину, не позволяя отвлечь себя. Она забавлялась иногда тем, что сбивала с толку память или сметку девочки, когда та, уверенная в самой себе, отвечала свой урок презрительной скороговоркой. Наконец, на непредвиденные и неподходящие вопросы она противопоставляла внезапные ответы удивительной простоты и удивительной глубины, и девочка, ослепленная, убежденная потому, что сама была тоже поразительно умна, забывала свою шаловливость и потребность к мятежу, чтобы выслушивать ее внимательно и требовать еще и еще объяснений.

Итак, победа оставалась за наставницей, и девочка возвращалась домой, с свеже-живорожденными познаниями в голове и с умом, открытым благородной любознательности, целуя сестру и благодаря ее после того, как она вдоволь воспользовалась ее терпением, радуясь перспективе урока с отцом, который был высшим наставником той и другой, или с Анри, возлюбленным репетитором. Наконец, она говорила в заключение:

— Надеюсь, что ты меня сегодня достаточно намучила, Аделаида прекрасная! Раз я все это вытерпела, я, значит, маленькое чудо ума и благоразумия. Если ты сегодня вечером не сочинишь для меня романса, то у тебя нет ни сердца, ни головы!