— Нет, Жозе, друзья детства так не расстаются. Откинь гордость и извинись перед честной девушкой. Она теперь дочь моя: они обручены, к великому моему счастью. Но я хочу, чтобы она осталась тебе сестрой. Брату можно простить то, чего нельзя простить другому.

— Пусть прощает, если хочет и если может, — отвечал Жозеф. — Но если я действительно виноват, то прежде всего должен искупить вину перед самим собой. Презирайте, ненавидьте меня, Брюлета: для меня ваша ненависть чуть ли не лучше прощения. Я вижу, что сделал все, что только можно было, чтобы погубить себя в ваших глазах… Поправить этого нельзя. Но если вы чувствуете ко мне жалость, то, Бога ради, не показывайте мне этого — вот все, о чем я вас прошу.

— Ничего этого не было бы, — отвечала Брюлета, — если б ты исполнил долг свой: пошел повидаться с матерью. Ступай же поскорей к ней, Жозеф. Только, ради Бога, не говори ей, какую нанес ты мне обиду: она просто умрет с горя.

— Дочка моя дорогая, — сказал лесник, снова удерживая Жозефа, — мне кажется, что детей можно бранить только в то время, когда они совершенно спокойны. Иначе они все принимают вкривь и вкось и не пользуются теми наставлениями, которые им делают. По-моему, на Жозефа находят иногда минуты сумасшествия, и если он не извиняется в своих проступках так охотно, как другие, так это может быть потому, что он слишком хорошо сознает их и страдает от упреков совести более, чем от людских упреков. Будь же для него примером благоразумия и доброты. Человеку легко прощать, когда он счастлив, а ты, должно быть, очень счастлива, видя, как все тебя здесь любят. Любить больше нет возможности, потому что я узнал тебя теперь еще лучше и чувствую к тебе такое великое уважение, что собственными руками сверну шею тому, кто оскорбит тебя, будучи в полном рассудке, а о Жозефе этого нельзя сказать. Он обидел тебя в горячке, без всякого размышления, ему тотчас же стало стыдно самого себя, и, поверь мне, он искренно теперь раскаивается в своем проступке… Ну, Жозеф, прибавь хоть одно слово к концу моей длинной речи; больше этого мы от тебя не спрашиваем. Брюлета и тем будет довольна — не так ли, дочка?

— Вы не знаете, батюшка, Жозефа, если думаете, что он скажет это слово, — отвечала Брюлета. — Я, впрочем, и не требую от него этого и желаю только одного: угодить вам… Я прощаю тебя, Жозе, хотя знаю, что тебе нет надобности в моем прощении. Оставайся с нами завтракать, и поговорим о чем-нибудь другом. То, что было сказано — забыто.

Жозеф не отвечал ни слова, но снял шляпу и положил палку, как будто намереваясь остаться. Девушки пошли готовить завтрак, Гюриель принялся чистить лошадь, а я стал играть с ребенком, которого Брюлета, уходя, поручила мне. Между тем старик Бастьен, желая развлечь Жозефа, заговорил с ним о музыке и расхваливал украшения, которые Жозеф приделал к его песне.

— Не говорите мне об этой песне, — сказал ему Жозеф. — Она напоминает мне одно горе, я от души бы желал забыть ее.

— Если так, — сказал старик, — то сыграй мне что-нибудь своего собственного сочинения, только сейчас, сию же минуту. Сыграй то, что придет тебе в голову.

Жозеф пошел с ним в парк и заиграл там такую печальную и жалобную песню, что нам казалось, будто бы душа его плачет, томится и сокрушается в муках раскаяния.

— Слышишь? — сказал я Брюлете. — Он по-своему просит у тебя прощения. И если печаль и сокрушение сердца могут служить удовлетворением, то он удовлетворяет тебя вполне.